|
1863
По России в свите Наследника
Поехал, наконец, во Флоренцию, а оттуда добрался до Венеции, где поработал, как говорится, всласть, так что к началу 1863 года снова вернулся в Петербург, где благодаря моему хорошему знакомству по флоту с министром государственных имуществ А.А. Зеленым был рекомендован им графу С.Г. Строганову - попечителю Государя Наследника Цесаревича Николая Александровича, в свиту которого и был приглашён для путешествия по России, которое длилось целых 6 месяцев. Быть может, мне тут помогло и художество, ибо Государыня императрица Мария Александровна раз велела мне принести к себе мои рисунки по Волге и заказала вид Нижнего Новгорода, который и подарила В. Кн. Сергею Александровичу. Не знаю, кому тут отдать преимущество, но знаю и сознаю, что с этого времени начинаются мои близкие отношения с многими членами августейшей семьи, которыми я жил и живу до сего дня.
Кто хочет близко ознакомиться с путешествием Государя Наследника Цесаревича Николая Александровича в 1863 году по Волге, Дону, Крыму и России вообще, тот может прочесть книгу, писанную ежедневно с натуры профессорами И.К. Бабстом и К.П. Победоносцевым, изданную в немногих экземплярах, составляющих теперь большую редкость. По экземпляру найдут всё-таки в Публичной С.-П. библиотеке и в библиотеке Саратовского музея. Кроме двух вышеупомянутых лиц - Бабста и Победоносцева, свиту Его Высочества составляли: попечитель его граф Сергей Григорьевич Строганов, флигель-адъютант Отто Борисович Рихтер, доктор Михаил Иванович Шестов, секретарь Фёдор Адольфович Оом, профессор Алексей Петрович Боголюбов, граф Николай Сергеевич Строганов и граф Алексей Борисович Перовский.
Распростившись с моею милою женою и сдав её на попечение моего брата и его супруги, возвратившихся в рязанское своё имение, я скоро собрался в путешествие. Но в момент отъезда, который был назначен ровно в 2 часа, на пристани Шлиссельбургского пароходства около старого Воскресенского моста, я вдруг был удивлён появлением ко мне старого моего друга и товарища по флоту двойного Георгиевского кавалера Христофора Петровича Эрдели. Точно он упал ко мне, как снег на голову, и как человек без всякого дела и большой шутник от природы, видя мою торопливость, замешательство, ошалелость, воскрикнул: "Да что ты, Алёшка, переменился, что ли? Ты со мной не шути! Не посмотрю, что ты профессор и тоже, как Айвазовского, выпущу в отставку, дав тебе такую же оплеуху, а не то так и все три, что он съел!". - "Да извини, Христофор, дружище, ехать надо.
Цесаревич ведь ждать не будет!" - "Ну-ну, ежели так, давай и я потащу что-нибудь", точно, взвалил себе на спину складную кровать и потащил в карету-рыдван, где и уселся провожать меня до пристани.
Тут я узнал от него, что он был членом таможни в Феодосии, где, как и всегда, молол всякий вздор, потешая приятелей самыми остроумными анекдотами, и что всего замечательнее, он никогда в них не повторялся и таким образом был всегда душою общества в городском клубе. Айвазовский, раз как-то слушая его рассказы, сказал: "Да вы врёте, знаю я вашу храбрость, знаю, как давали вам ордена св. Георгия". Это за живое задело Эрдели. Что он был точно храбр, так все знали. Будучи ещё гардемарином, получил крест при занятии кавказских берегов и потом первый взошёл на крепостную стену в Хиве, хотя и не был ранен. Меж нами всегда был храбрецом, хотя и балагурил. И вот он просит очень тихо Айвазовского взять слово назад. Тот, чувствуя свою городскую силу и мощь гражданскую, не хочет, говоря: "Да я шутил, как и вы". "Но тут задета моя честь и ордена, - говорит Христофор. - Не хотите?" - "Не хочу". - "Ещё, в третий раз, прошу, возьмите сказанное назад". Опять: "Не хочу". Ну и дал ему 3 оплеухи. Все всполошились: как можно было заушать такую персону! О дуэли, конечно, и речи не было, а сделали так, что Эрдели с ума сошёл и что его следует удалить. Ну и похерили Христофора ни за что, ни про что.
Я всё-таки, слава Богу, не опоздал, но и не прибыл рано, ибо через 10 минут прибыл Цесаревич и все его окружающие, кроме Бабста и Победоносцева, которых мы встретили в Рыбинске, ибо оба были москвичи. Вскоре мы отвалили от пристани и поплыли вверх по Неве к Шлиссельбургу. Тут я впервые был представлен Его Высочеству графом Строгановым и познакомился с гг. Рихтером, Оомом и Шестовым. Граф Перовский как-то дико на меня смотрел, так что дело обошлось без представления.
Не скажу, чтобы я чувствовал себя сейчас же в моей роли самоуверенно, а потому, отойдя на бак парохода, предался разным размышлениям, невольно меня волновавшим, ибо в это время мы проходили Смольный монастырь, где жила когда-то моя добрая незабвенная мать, где протекло моё отрочество. Далее виднелась Большая Охта налево, а за ней Малая с церковью св. Марии Магдалины, где на кладбище погребены были мои родители, где после погребена была моя жена, мой сын и где хочу и я лечь около них на вечный покой.
Вот прошли мы Русский Манчестер, трубы дымные стали уже исчезать вдали, подошли к трём соснам Петровским, которые я сейчас же зачертил в альбом, а потом добежали и до Шлиссельбурга, где стояло множество барок всякого пошиба и где мы бросили якорь.
В город на обед я не пошёл, сам не знаю почему. Мне было что-то грустно, да и есть не хотелось вовсе. Цесаревич осматривал здесь ситцевую фабрику Батенева и ещё какую-то и вскоре возвратился назад, вечер был проведён на лодке, катались по озеру. Гребцы пели песни, не то чтоб хорошо, но даже и не сносно, но всё-таки, видимо, старались потешить дорогого гостя.
Наутро я впервые заговорил с Его Высочеством, причём счёл долгом спросить его, что он от меня желает и в чём состоит моя обязанность. "Делайте, что хотите, Алексей Петрович, - сказал он ласково. - Вы настолько опытный художник, что мне нельзя вас учить. Одно буду вас просить, хочу писать часто письма к Государыне императрице, и мне бы очень хотелось, чтоб вы делали виньетки тех местностей по вашему выбору, которые найдёте интересными. И, далее, опять скажу - я буду всем доволен". - "Я имею в виду, - сказал я, - составить вам альбом всего, что будет вами замечено, а потому позвольте вам иногда сделать вопрос, нравится ли это вам или нет, ибо желаю так же написать вам масляными красками несколько этюдов наших городов, а альбомные рисунки буду делать всеми способами - акварелью, пером, углём, тушью и пр. пр.". И после этого я уже не стеснялся и делал всё, что мог, к тому же у меня был хороший запас этюдов моего путешествия по Волге, а потому я заполнял свободное время карикатурами на всех и на вся, где более всего страдала наша свита.
Упоминая о лицах, сопутствовавших Его Высочество при отправлении из Петербурга, я не сказал, что до Рыбинска по озёрам, речкам и каналам назначен был сопровождающий от министерства путей сообщения генерал-майор Лебедев. Человек это был вполне сведущий по своей части (канальской и речной), а потому давал свободно объяснения всему, что встречалось по пути.
Пароход, на котором мы плыли, был исправен, пожалуй, но принадлежал к тихоходам, а потому, когда мы проходили Свирские пороги, то едва подвигался вперёд. Проходя их, мы на ночь бросили якорь у какого-то селения, и вот нас вдруг облепили рыбацкие лодки с подношениями всякого рода рыбы, так что была заварена уха на славу, для всей команды и пассажиров. Придворный повар Семёнов угостил таким пирогом с сигом, который до сих пор у меня в памяти. Ещё в Шлиссельбурге, катаясь по озеру вечером с Цесаревичем, лодка наша буквально была покрыта мошкарой жирной и тучной, служащей в это время славным кормом для рыбы, а потому сиги, лещи и судаки страшно пожирали падающую на воду тварь.
Вступив в Онежское озеро, нас сильно потрепало, но всё-таки дошли мы благополучно до Петрозаводска. Осмотр города не очень был хитёр. Завод чугунный, когда-то славный, отливал теперь заслонки для печей, а на дворе виднелось множество чугунных пушек и ядер уже никуда негодных, ибо нарезное оружие упразднило эту старую дрянь. Всё тут как будто доживало свои последние дни и не дало преобразований.
Интереснее всех была прогулка на Соломенный остров, где когда-то работал великий преобразователь царь Пётр. Остались здесь церковь да несколько срубов, говорящих о нём. Но живёт здесь и устное предание в стариках и юродивых о могучем человеке. Подвели к Цесаревичу слепого благообразного старца, который, присев на скамью, начал речь о славных богатырях земли русской, о том, что измельчали люди, но что были витязи и воеводы, бившие шведов под знаменем великокняжеским Александра Невского, и что царь Пётр добил их до изнеможения, полонил земли и создал северное громадное царство. Язык этого краснобая был точно художественный, речь плавная, с возрастающим напевом, что очень нравилось Великому Князю, ибо он сам прекрасно писал и говорил иногда древнеклассическою русскою речью. После на пути как-то К.П. Победоносцев достал одно из его писем к В. Кн. Александру Александровичу, писанное им с этим пошибом, и надо было видеть всех нас, с каким вниманием мы слушали его слово и как оно было красиво и фигурально по-русски писано. Жаль, что такие перлы, свидетельствующие о прекрасном знании и любви русского языка, останутся навсегда, пожалуй, неизвестными, как семейные документы. Но, право, следовало бы их собрать и предать печати, чтоб знал наш народ, что так рано погибший Цесаревич готовился его любить и изучать глубоко древний и современный его язык.
Спустя несколько дней подали всем тройки, и Великий Князь отправился поглядеть на могучий Кивач.
Ехали мы сперва живописными местностями и с наслаждением глядели на бесчисленные острова, покрывающие Конч-озеро, которое с крутизны расстилалось бесконечною далью к горизонту. Потом доехали до речки Вокши и тут бечевником на 3-х лодках доплыли к знаменитому водопаду, воспетому Державиным. Чем ближе к нему подходили, тем бурливее становились воды реки, дно которой каменисто, а потому везде были водовороты. Вдруг с крутой скалы перед нами с высоты бросился олень, пригнув свои рога к спине, и быстро поплыл в другую сторону. Наконец, крутизна берегов и быстрота воды заставили остановить бечевник, и мы сели в экипажи, в которых и доехали до водопада. Тут был устроен обед, но было, правда, не до еды, а до природы, которая всех нас просто подавила и умилила.
"Алмазна сыплется гора" - сказал поэт, но всё это слабо. Слово не может передать то, что глаза видят и созерцает ум, глядя на такую чудную природу в её могуществе. Прежде я видел Иматру, видел падение Рейна, но всё это мелочь. Иматра и порог Рейна - ничтожество перед Кивачом, валящимся колоссальными массами среди скал в пропасть, где видна только одна клокочущая пыль вод, прорезываемых радугой. Шум, гул потрясающий, а когда пустили путейцы брёвна громадной величины, они ломались, как прутья, и далеко выбрасывались изуродованные и раздробленные. Правильный сплав производится справа по отлогому помосту в реку, что и составляет торговлю края. А тут подоспел закат солнца. Картина сделалась ещё дивнее! До половины Кивач был огненно розовый, а низ его синел и лиловел неизмеримою бездною. Конечно как и все замечательное, я сейчас же зачерчивал, а Кивач хотел даже воспроизвести масляной краской, но все было грязно, мерзко, безжизненно перед этою мощною натурою.
Все фотографии, рисунки, картины, которые я видел в жизни с Ниагары и других водопадов, конечно, дадут слабое понятие о них, но чтобы иметь полное и получить истинное наслаждение от чудес природы, надо их видеть спокойным глазом, отдаваясь совершенно чувству созерцания, а изобразить точно не найдётся ни одного художника!
Добрались мы в экипажах и возках до Кирилло-Белозёрской пустыни, или монастыря. Тут я впервые увидел русскую северную старину. Оглядев храмы, я пошёл на чердак, где мне показали копья, секиры и кольчуги иноков и других ратных людей. Пропасть свитков и письмен наполняли какую-то кадку. Лежали и две ржавые пушки, и было несколько пищалей. Сжалось мое сердце при виде такого плохого уважения к древностям, и я ничего не нашёл придумать, как дать 5 рублей монаху за секиру с рукоятью, обвитою сыромятным ремнем. И тем обогатил впоследствии академическую коллекцию русских древностей, передав ее хранителю г-ну Прохорову, за что от кн. Г.Г. Гагарина получил "Спасибо". Но теперь сожалею, почему грех мой не достался Радищевскому музею.
Наконец, каналы окончились, и мы вступили в Шексну.
Всякий своё хвалит, а не порицает - говорит пословица, а потому появились сейчас же на столе Цесаревича шекснинские стерляди. Туземцы говорили, что она первая в России. А почему? Потому, что образованная, пробежала всю Волгу и забежала в Шексну всему обучилась. И точно, ученая стерлядь кушалась с удовольствием, ибо была новинка, а к концу путешествия - такое было пресыщение.
В Рыбинске поместили нас в разные дома, ибо дом городского головы не мог вместить всех. Заправилой угощения и всяких осмотров был тут именитый гражданин, само собою разумеется, и почетный хлебный торговец, Михаил Николаевич Журавлёв. У него остановились гг. Бабст и Победоносцев, и мы тут впервые познакомились.
На другой день поехали осматривать канатный завод Журавлёва, его верфь пароходную и судовую. Вообще по Волге от Твери до Астрахани имя этого зерновика было многозначаще. Он был человек, конечно, без всякого образования, но русский делец, который светлым умом часто ведёт у нас закон и образованных господ. Угощали крепко! После обеда подвели какого-то казачка, он пел и отплясывал такого трепака, что ноги его мешались в глазах, как спицы колеса при бойкой езде. Был тоже рассказчик, но куда плоше петрозаводского. На другой день зашли в склад канатов, верёвок и парусины Журавлёва. Чёрт дёрнул меня накануне советовать ему устроить в их городе картинную выставку - мысль о передвижении художества по России ещё и тогда гнездилась в моей голове. Но видя, что он ничего тут не понимает, И.К. Бабст сказал мне на ухо: "Не мечите бисер...", я и замолчал. Но тут он, вероятно, хотел при Цесаревиче блеснуть своим покровительством художеству, а потому, обратясь ко мне, сказал: "А вот, господин профессор, через 2 месяца всё будет здесь чисто; весь товар разойдётся, так и место готово для ваших картин". Я одурел! Поглядел на всех окружающих, вижу лица все улыбающиеся, а потому и сказал, чтоб возбудить общий смех: "А свет-то вы как, пошехонцы, мешками натаскаете?". Все расхохотались, и внимание перешло на блоки и тали судовые всех величин.
Распростившись с Рыбинском, поплыли мы в Ярославль, а на пути останавливались в Бабаевском монастыре, или, как говорят в простонародье, на Бабайках. Здесь на спокойствии проживал известный архимандрит, когда-то щеголь, фокусник и красавец Брянченинов, и надо отдать ему справедливость, что он и здесь от старого фигуранства своего не отстал. Служил он также манерно, с поднятием в небеса очей своих и аффектацией в голосе. Всё его окружающее монашество было чисто одето, причёсано и даже нафабрено. Служки и послушники - все были красавцы. Орех к ореху! Чудно подобранные. После служения перешли в его покои, вида самого скромного, но везде была видна чистота и опрятность тонкого светского человека. Стол отличался тоже тонкостью и изяществом, да и обхождение его было всё-таки достойное и вполне свойственное его сану, уму и воспитанию. Я не осуждаю его, но зная прошедшее в Сергиевской (под Петербургом) пустыни с светскими барынями, невольно заметил, что он всё-таки тот же. Так как я пишу это для себя, а ежели когда и будет моя рукопись читаться кем-нибудь, то мы уже давно сгниём в земле и с меня ничего не возьмёшь, а кому угодно, то пусть меня и обругают за ересь. Я этого не боюсь, ибо пишу незлобно, а так, слогом весёлого человека, любящего анекдоты.
И вот какой я слышал когда-то на Волге, тоже от весельчака, рассказ. Ездил преосвященный в отпуск месяца на 3 в Симбирск, кажется. Там в Боге живущая помещица занималась дрессировкою попугаев и выучила одного серого, весьма способного петь "Херувимскую". Когда приехал Брянченинов, то после хорошего завтрака все подошли к умной птице. Хозяйка тоненьким голоском начала священную песнь, и точно, попка сейчас же ей вторил, а потом самостоятельно пел далее. Удивление было общее! И попугая добродушно просили принять в дар. Но он затруднялся, как доставить его на место. По почте птицу посылать неудобно, а потому решено было, хоть долго, но верно и с хорошим уходом, чтоб доставили на расшиве в хлебном караване, шедшем в Рыбинск мимо Бабайк. Месяца через три вернулся сам Брянченинов в обитель. Его встретили все власти местные и богомольные. После молебна пошли откушать, где увидели попку, который весело барахтался в клетке; подошли к нему. Объяснив прежде гостям способности птицы, архиерей затянул вроде помещицы пискливо "Херувимскую". Попка только щёлкал да свистел. Пение возобновлялось 3 раза, попка всё молчит да пыжится. Наконец, рискнул хозяин и в 4-й раз, как вдруг бестия птица крикливо закричала: "Тяни, тяни, так твою мать!". Все ужаснулись. Что такое? Общее недоумение. А дело просто было. В 3 месяца пути птица ничего другого не слышала, как только известный понудительный крик хозяина, стоявшего на корме расшивы, своим бурлакам, ну и обмолвилась. Пожалуй, и кстати, ибо неслед неразумную тварь Божью учить серьёзным песнопениям.
Проездом были в Угличе. Там хотя и жива русская древность, но плохо она поддерживалась. Говорят, что теперь ею занялись, но только как? Ведь архитекторы наши очень негусто смыслят в археологии, чему пример приведу в городе Костроме. Кострому я знал хорошо, бывал в ней прежде и захватил с собою в вояж прежние свои рисунки Ипатьевского монастыря и древних келий, где проживал царь Михаил Фёдорович. Утром я снова там побывал и вижу, что всё изменилось. Кельи уже не существуют, стены оштукатурены, расписаны шахматно. Крыша новая, с гребешком, а к середине привалено крыльцо, так что 5 человек могут свободно ходить рядом. Спросил я у ключаря: "Кто это тут обезобразил обитель?". А тот с усмешкой отвечает: "Да генерал Рихтер-архитектор! Вот и канцелярия его!". В канцелярию я не пошёл, но обежал строение. Все сосновые полы были выровнены теперь и заменены блестящим паркетом, а позади дворца был устроен балкон с навесом, как сказывал монах: "Монархам чтоб чай пить". Балкон, точно, хотя и не существовавший, давал вид на окрестности. Теперь тут стоит громадная фабрика известных любителей художеств и собирателей братьев Третьяковых, а потому тянулись мачты расшив, мокшан, и всё это терялось в утреннем тумане. И точно, чайку тут выпить было бы любезно, но всё-таки это опрохвостило старину до мерзости.
За чаем у Цесаревича я передал мои заметки, показал рисунки и сказал: "Этого уже никогда более не увидите, а завтра вам г-н Рихтер представит свою новую реставрацию вроде Московского Романовского домика, за которую его благодарить, кажется, не приходится".
Поехали с утра в Ипатьевский монастырь. День был чудный. Взошли, конечно, прежде всего в собор, замечательный своим резным иконостасом XVI века. Тут архимандрит обратился к гр. С.Г. Строганову, говоря, что бедна обитель и что следовало бы позолотить иконостас, но по его громадности дело стоить будет дорого, а средств нет. "Да молите Бога, что их никогда не было на это святотатство. Знайте, что эта гармония старого золота, окрашенная веками, составляет его драгоценность и прелесть". Что подумал чернец, не знаю, но, вероятно, счёл графа за безбожника и еретика.
А на дворе уже стоял стол длиннейший, покрытый зелёным сукном, на котором виднелись всякие планы, и тут же за ним стоял архитектор Рихтер. К осмотру чертежей приступили все с каким-то сомнением, и после некоторого времени гр. Строганов спросил: "А где же старые фасады, покажите их нам". Строитель заметался и сказал робко: "Да их не имеется, ибо пришлось все стены оштукатурить заново. Да и окна сровнять и заместо слюдяных сделать зеркальными. И эту лестницу пристроить тоже". Конечно, этими словами был вылит ушат холодной воды на зодчего. При этом он дико на меня посмотрел, и я догадался, что, верно, ключарь сболтнул ему о моём вчерашнем визите. Явились в покоях изращатые печи в старом стиле, но, слава Богу, как-то уцелела здесь от хищничества одна древняя, которую я признал и которая, конечно, била своим колоритом и формою все новые. Стояли банкетки кругом или лавки, ловко покрытые алым бархатом с галуном. Стены, слава Богу, были крашенные московскими модными красками, но не оклеены обоями. Задвижки блестели ярко, гостинодворскою свежестью. Нигде ни железной ковки старой, ни одного древнего замка. Всё это было и, вероятно, пошло в Москву к торговцу Подключникову. На галерее, о которой я уже говорил, точно, был сервирован чай с просфорами. Но к нему как-то не притронулись и вернулись мы все домой, как иудеи, распявшие Христа, бия себя в грудь за бессовестную работу архитектора, который загадил уже не одно древнерусское историческое здание.
Зашли к игуменье, в свете кн. Волконской, оглядели работы монашенок, шитьё разное. Очень много усердия видно, но, к сожалению, рисунки такие допотопные, подбор цветов без всякого вкуса, так что поневоле скажешь, дайте нам поболее художественно-промышленных школ, которые сообщат кустарю хорошую форму и рисунок, и мы будем работать, право, не хуже европейцев.
После завтрака меня вызвал лакей к какому-то господину, желающему со мной говорить. Я попросил его к себе в комнату. Это был сам Рихтер. Лицом он был бледен и начал речь так: "Вы оказали мне медвежью услугу, г-н Боголюбов, не поговорив прежде со мною и не узнав мои взгляды на реставрацию теремов. Я сообразовался более с требованиями и величием настоящего дома Романовых, чем с его прошедшим. То, что было, вы сами знаете, далеко не имело вида, где бы можно было принять высочайших особ, а потому я был вынужден быть придержателем старому, удовлетворяя настоящему". Говорил он ещё много всё на ту же тему, так что мне стало скучно, и, видя моё безмолвие, он даже принял это за робость и возвысил тон, закончив почти громовым упрёком в предательстве своего собрата. "Теперь позвольте мне вам высказать своё воззрение на дело и почему я не счёл нужным предварительно с вами советоваться и, как говорится, надевать для вас перчатки. Я призван Его Высочеством и его попечителями работать и говорить всегда и про всё сущую правду. Мой долг был показать Великому Князю, что было прежде, без всяких комментариев вашего труда, дабы юный Цесаревич знал, как у нас непочтительно и самовольно обращаются с древностями. По моему мнению, надо было только поддержать её, а не перестраивать. Перебрать балки, полы, ибо они сгнили, и даже опять постелить тот же пол. Здание прежнее созидалось, как вы сами знаете, постепенно, а потому кельи имели уступы, это-то и составляло его историю и характер. А вы с вашим взглядом на комфортабельные приёмы высочайших особ всем пожертвовали. Более я ничего не могу сказать. Я вас не знал, вы меня тоже. Ругайте, сколько хотите, мою живопись и труд, дайте же и мне ценить по-моему ваш".
Итак, я нажил себе крупного врага. А мне что до этого! И не такую ругань я получал за свои убеждения.
Пошёл я также в Богоявленский монастырь для предварительного осмотра и был поражён безобразием и поруганием над стариной. Храм этот сгорел, а потому всё рушилось и гибло, а что уцелело после пожара, то было свалено в угол и возвышалось горой. Тут я провёл часа 3 времени, раскапывая все эти богатства. Громадные люстры XVII века, паникадила, образа, обгорелые фонари, древние деревянные скульптуры и пр. и пр. - всё это было покрыто слоем густой пыли. Я отобрал образчики всего, велел отвернуть от дверей полупудовый железный замок от храма и всё это перетащил в дом Цесаревича и сделал выставку.
Надо было видеть внимание и любовь Великого Князя к этой старине. Конечно, он мог бы взять себе весь этот драгоценный хлам, но взял только страусовое яйцо от паникадила да замок вполне художественный с тяжёлым ключом, а остальное на другое утро всё уже было мною разложено в храме для осмотра. Опять с каким вниманием Цесаревич оглядывал стены храма и почерневшую старую живопись, так просто отрадно было смотреть. Его очень удивил рассказ губернатора, что вековые кирпичи, из которых была выстроена окружная галерея, пошли на постройку частных домов. При входе в усыпальницы родовитых наших князей, в подвале (Хованских и других) мерзость и запущение его тоже волновали. И тут в нём зародилась мысль всеобщего возрождения этого храма, что он и сделал, написав свои впечатления державному отцу, так что через 6 месяцев Святейший Синод приказал исполнить мысль Цесаревича, дабы храм составлял алтарь (то есть святая святых) и новое здание церкви к нему прильнуло. Мало жил дорогой наш Цесаревич, но эта святыня всегда будет говорить, что она обязана ему своим возрождением.
Ездили в село Иванове смотреть мануфактуры и вернулись опять в Кострому, где на пароходной пристани произошёл следующий анекдот, или истинное происшествие. Пароход шумя пускал лишний пар. Всё было готово к отъезду, как вдруг на пристани слышен крик женщины: "Хочу видеть красное солнышко, сынка царского, пустите, пустите!". Баба была сильная и пробилась к сходне. Это была пожилая горожанка, чисто и даже роскошно одетая, с головою, укрытою платком. Доложили О.Б. Рихтеру. Тот к ней подошёл и говорит: "Да ведь мы сейчас уходим, не время делать подношения и говорить лично с Его Высочеством". Но она не внемлет, кричит: "Христа ради, допустите, батюшка". Сцена дошла до Великого Князя. Рихтер объяснил, в чём дело, и её пустили на пароход. Смело подошла к нему женщина, сперва перекрестила его, потом поцеловала и говорит: "Ведь ты женишься скоро, Цесаревич ненаглядный, так вот тебе коробочка, открой её и пусти их в дом твой, и будет он полной чашей, и заживёшь ты счастьем Божьим с твоею избранною. Возьми эти хлеб-соль также да утиральничек". Хотела она поклониться в ноги, Великий Князь её удержал. Поцеловала его ещё раз и, осеня крестом, со слезами на глазах она удалилась, махая платком вслед отошедшему пароходу. Но что было в этой коробочке? Четыре жирных чёрных таракана с провизией сахара и извести на целый год. Таково поверье русское - тварь эта есть признак домового счастья. Но полотенце расшитое было, точно, верх совершенства работы в этом роде как подражание древнему шитью по полотну.
Кроме события с тараканами при отъезде из Костромы произошёл эпизод со старым моим товарищем по флоту, известным впоследствии генералом Евгением Васильевичем Богдановичем, которого я знал ещё мичманом в Ревеле, адъютантом графа Алексея Сергеевича Строганова в Одессе, встречал в Неаполе и, наконец, встретил на Волге в чине генерал-губернатора. Богданович был назначен от министра внутренних дел в распоряжение Цесаревича и, вероятно, напросился на эту должность, думая таким образом прилепиться к свите. Но граф С.Г. Строганов почему-то очень круто его встретил и на его предложение сказал: "В распоряжении Его Высочества состоят все губернаторы, а потому в вас никакой надобности не имею. Прощайте!". Так несолоно хлебавши пришлось Евгению Васильевичу возвратиться домой.
Кстати, скажу, что это был всегда предеятельный малый. Где он только не произносил речи и всегда неглупо и патриотически уснащённые. Встретил я его в Париже впоследствии; жил он здесь с таким треском, что чертям тошно было, работая по устройству Сибирской дороги. Журналы и рекламы били в набат о его государственных трудах. Но дело пошло прахом. Сибиряк сильно поплатился за это бахвальство. Потом Париж видел его посланцем Каткова. Тут опять речи и франко-русская дружба, подогретая на Наваринском пламени. Но за эту штуку и Катков и Богданович попали в опалу: первый скоро умер, второй опять всплыл. Тут он является ктитором Исаакиевского собора, печатает духовные брошюры к народу и тоже ломает себе шею. Но никогда совсем, ибо про событие в Борках опять печатает - "Тихое слово". А на празднике в Георгиевском монастыре опять Богданович говорит и опять неглупо. В доме у себя этот человек широко гостеприимен. Старых друзей помнит. Ежели что может сделать доброе, то сделает, а где может занять деньгу, займёт, и так ловко, что спросить об отдаче совестно. Не сказать слово о Богдановиче я не мог, ибо это был всё-таки деятель - ловкий, бойкий, хотя часто и попадавший в промахи, но они его не очень беспокоили, ибо много дураков новых ему шло навстречу с любовью и даже верою в его могучее слово. Последняя его брошюра на 25-летие свадьбы царя и царицы вполне умно и хорошо написана. Он ловко тут сопоставляет царскую семью общей обязанности людей жить так честно и добро, как они прожили 25 лет счастливого супружества. Итак, Богданович не погиб, он был снова взят на службу и, вероятно, мирно и умно окончит дни свои в Совете министерства внутренних дел.
Нижний Новгород встретил нас ярмаркой и тоже угощал на славу.
Наплыв всякого рода подношений Цесаревичу начался с Рыбинска, но в Нижнем Новгороде достиг размеров колоссальных. Так как в числе этого было много вещей так называемых художественных, хотя по истине их совсем не встречалось, на меня была возложена хитрая и скучная обязанность сортировать подносимое, брать его или давать целковый на водку или трёшку и отдавать назад вещь. Тут опять нажил я много маленьких врагов. А мой приятель секретарь Ф.А. Оом просто был раздираем просителями обоего рода. Ну что хотите, чтобы Цесаревич сделал, например, с двумя чижиками в клетке? А нельзя не принять, жертвуют от чистого сердца. И наш Фёдор Адольфович сатанел. Какой-то подполковник отставной привёл сына и принёс его картину "Коза ест капусту в огороде". Но что это была за коза и что за капуста, так, право, смех! И говорит: "Малый у меня, Федя, способный, чтоб Цесаревич определил его в Академию на свой счёт". "Хорошо, - говорю, - постараюсь". Ходит он ко мне по 3 раза в день и нудит ужасно. Конечно, я дело волочил до отъезда, и тогда сказал только, что в Академию ему рано, надо поучиться рисовать прежде. Надо было видеть, как он вскипел, но я, слава Богу, скрылся. А в Казани получил такое ругательное письмо, что долго мы его перечитывали и хохотали до упаду.
Генерал-губернатор Огарёв человек был ловкий и, конечно, рекомендовал своих протеже - снять фотографию с Его Высочества и всех его окружающих. Дело было капитальным. Вот он и просит гр. Строганова дать сеанс в фотографии какой-то француженки м-м Тибо. Граф пообещал и велел мне распорядиться сеансом. Поехал я на ярмарку повидать работу госпожи Тибо, увидел, что плоха она, а потому пошёл посмотреть других фотографов и набрёл на бедное и скромное производство г-на Настюкова. Забрал его снимки и вечером говорю графу, что неслед отнимать хлеб у детей, что м-м Тибо сыта и цветуща, а что г. Настюков беден, но работает сам. Граф доложил Цесаревичу, который с удовольствием взялся сказать Огарёву о его намерении сниматься у русского человека, а потому на другой день мы отправились на ярмарку.
По осмотру некоторых её подробностей, прибыли к Настюкову. С хлебом и солью встретили хозяева Цесаревича. Всё это было бедненько, но чисто и радушно. Как на счастье, снимки удались прекрасно, и групповые и отдельными портретами. И когда дано было право фотографу распространять их в народе, то фортуна Настюкова была сделана. После он стал делать виды по Волге и уже не Николаю Александровичу, а Цесаревичу Александру Александровичу поднёс свои труды. Глубоко чтя память покойного брата, Цесаревич: Александр Александрович, ныне благополучно царствующий император, поощрил фотографа и по моему ходатайству дал ему свой вензель на вывеску. Торжество было великое для поднявшегося бедняка. Но тут сказалась русская благодарность. В Исаакиевском соборе с архиереем и хором певчих Настюков отслужил благодарственный молебен, пригласив меня, как виновника этого торжества. Конечно, я это передал Их Высочеству, что немало порадовало его. После Настюков был уже важным фотографом в Москве, имел императорский орёл на вывеске, но запил, стал спекулировать и продал свою фирму. Теперь под его именем работает жид, а он влачит свои дни, бросив семью, в кабаках и трактирах.
Не стану описывать всем известные подробности ярмарки, скажу, что раз в утреннюю пору, когда цугом экипажей все ехали туда на чайный и колокольный склады, предводительствующий осмотром Д.С. Шипов повёз нас улицей, где кряду было 3 бардака, из окон которых помятые красавицы, полунагие и растрёпанные, стали махать, изъявляя радость, даже подолами рубашек, что очень сконфузило Шипова, а в нас возбудило гомерический смех. А полицмейстер по прозвищу г-н Хапа (хапуга и по службе) хотел даже принять карательные меры против девиц, но гр. Строганов серьёзно сказал ему: "Оставьте их, всякий изъявляет свой восторг тем, что у него под рукою". Конечно, осмотрев Кремлёвский собор, его памятные гробницы, посетив театр ярмарочный, страдая от полуторааршинных стерлядей и осетров и всякого обильного яства, не пренебрегая даже сибирскими пельменями, отплыли, повидавши всё, даже разгульное Канавино, где, как нарочно, почти каждый день бывали пожары.
Должен сказать, не покидая Нижнего, что при осмотре гробницы кн. Пожарского Его Высочество пожалел вслух о его бедной столь мало художественной обстановке, на что сейчас же откликнулись ярмарочные купцы. Цесаревич со своей стороны сделал тоже вклад тем, что, когда мне довелось сопутствовать его августейшего брата Александра Александровича, то монумент был уже в полной красе благодаря уму и таланту покойного архитектора Даля, сына "Казака Луганского".
Проехали Казань незаметно, хотя и в ней остановились поклониться чудотворному образу. Но здесь мы все, будучи помещены вместе, увидели ясно, что холопы наши уже больно рассупонились в дороге. Их чествовали яствами и вином не хуже нас. Сапоги и платье они уже не только нам, но и себе не чистили, ибо им везде прислуживали, как и нам, нанятые официанты. В общих столовых они шумно обедали, выпивали иногда до потери сознания, играли в карты, конечно, в азартные игры, пели романсы. Раз Иван Кондратьевич Бабст напал на эту картину семейного счастья и по доброте души не отказал выпить с ними рюмку вина, и вот вся ватага его подхватила и стала качать в потолок как славного барина.
Приехали в Симбирск, город дворянский. Нас поместили в доме Н.Д. Селиверстова, тогда полковника, так несчастно окончившего свои дни в Париже уже генерал-лейтенантом в отставке. Дом его был барский. Видна была даже любовь к искусству у этого барина, но всё-таки от всего воняло скупостью хозяина. Н.Д. Селиверстов попросил меня написать ему картину нашего въезда на главную улицу, что я и сделал так, что после страшного пожара, постигшего Симбирск, картина моя, по словам Селиверстова, стала историческою, изображая прежний город до пожара.
Были всякого рода приёмы дворянства, купечества, татар и пр. и пр. На скачках татар произошёл горестный случай. Два мальчика-скакуна влепились друг в друга на бойких лошадях и, конечно, выпали из седел. Один бедняга был без памяти, а другой охал с кровавою слюною во рту. Бывший тут доктор наш М.И. Шестов уложил больных на носилки и отправил в госпиталь, но на другой день доносил Цесаревичу, что оба мальчика едва ли вытянут. На балу много танцевали, а радушное слово Цесаревича всем его окружающим очаровало дворян и публику так, что на другой день, когда мы уезжали, то вперёд нас отплыл пароход с симбирскими пассажирами, дабы нас встретить в Самаре. Но вот что произошло в пути. Одна девица или дама, не упомню как, зажгла себе платье и в испуге стала бегать по палубе, догадливый кочегар повалил её на палубу и укрыл бараньим тулупом, дабы погасить огонь, но он опалил всю кожу дамы, так что по приезде в Самару мы пошли на её панихиду за Цесаревичем, которого случай этот очень опечалил.
Итак, Симбирск был каким-то несчастным городом, три жертвы веселья погибли на наших глазах.
Проходя Жигулёвские горы, Цесаревич истинно любовался этим разнообразным и грандиозным пейзажем. В разговоре со мной я ему высказал, что вся Саксонская Швейцария, пресловутый Рейн от Бонна до Майнца - всё это жалко перед нашей родной волжской природою, где десятками вёрст тянутся Жигули, Столбичи, и никто не охает, а тихо любуется, если есть сознание величия и красоты местностей.
В Самаре встретила нас тропическая жара, такую я только запомнил, когда был африканский ветер. Солнце в тяжёлой, пыльной атмосфере стояло багровым пятном, а ветер поднимал невыносимую пыль так, что после поездок приходилось мыться очень серьёзно, дабы из арабов сделаться снова белокожими.
На 3-й день было представление Цесаревичу всех служащих в городе. И вот видим, стоит рослый чиновник с бородою до пупа, как говорит бессмертный Гоголь, "лопатою". Косо посмотрел на него граф С.Г. Строганов и, когда представление окончилось, спросил его, что он на службе или так себе. "Как же, я директор гимназии здешней". - "Ну так плохой пример даёте своим питомцам вашей фигурой, ибо служащие должны быть без бороды, а вы имеете монументальную". На прощанье при проводах "лопата" уже исчезла, и директор мне показался жалким, печальным и, конечно, на службу во французские сапёры не был бы принят. Эпизод этот заставил меня посмотреться в зеркало, и хотя борода моя не лопатой и не клином, но бородишка всё-таки. Я пошёл к графу Сергею Григорьевичу и говорю ему: "Вы заметили директору о его неприличии по случаю бороды. Скажите мне откровенно, не желаете ли, чтоб я сбрил свою, ибо состою в свите Цесаревича". Расхохотался мой граф. "Да вы разве на службе состоите тоже в гимназии. Академия даёт вам право на полную натуру, а потому и будьте тем, чем вы были. Меня вы не поняли, есть службы вольные и службы коронные, где дисциплина нужна даже в одежде и лице". Тут я вспомнил николаевское время, когда бакенбарды брились снизу по линии уха до рта, от чего люди мне всегда казались с пластырями на щеках.
Ездили в степь, катались на верблюжьей почте, бойко бегут эти звери, и в первый раз отведали кумыс в Ананьевском заведении.
При такой же знойной погоде отбыли мы в Саратов. На Волге к вечеру как будто дышалось полегче, но ночи были душные, знойные.
Как странна судьба людей и как они не ведают, что будет после с их помышлениями и деятельностью. По роду я саратовец, ибо эта губерния дала России Радищева, он был отцом моей матери, и наше имение в Кузнецком уезде, откуда приехала меня навестить жена моего дяди Афанасия Александровича Радищева одна, ибо старик был болен. Не думал я тогда, что после сделаюсь Почётным гражданином этого города и что свяжу навеки Радищевское имя со своим, устроив здесь музей и школу рисования. Тогда я был молод, только женился, и, конечно, не умри у меня жена и сын, я никогда не был бы вправе отдать всё моё имущество Саратову в угоду своего самолюбия и человеческой гордости оставить по себе память, возвышая втоптанное в грязь имя моего деда. А с другой стороны, я всегда думал, что каждый гражданин в моих условиях обязан всё своё имущество отдавать своей Родине, дабы возвысить образовательное дело юношества. Пусть за то поминают меня мои троюродные племянники (других у меня нет) и ругают из матери в мать. Но сотни бедных поволжцев получат хлеб, выучившись в стенах Радищевского музея и его художественно-промышленной школы.
В это время губернатором был здесь князь Щербатов, а полицмейстером М.А. Попов. Последнего мне отрекомендовал мой брат, ибо он по жене был из г. Скопина. Все мы жили у князя в доме и немало страдали от жары, ибо покои наши были невысоки, хотя гостеприимство было отменное. Был тут биллиард. Вот мы и дулись в эту забаву. А так как было очень жарко, то ходили в рубашках и даже без порток. Как вдруг в таком виде, когда К.П. Победоносцев лежал на биллиарде, давая какой-то клапшток, входит Цесаревич и граф Строганов. Но наше начальство было так мило, что приказало в таком виде продолжать забаву, причём пошли сравнения и было замечено, что Ф.А. Оом уж очень сухощав, а И.К. Бабст и доктор Шестов уж больно жирны. Проживал здесь тогда в чине почтмейстера г-н Вукотич, старый моряк, у которого фруктовый сад был просто на диво. Таких персиков я просто не едал, ну точь-в-точь царскосельские из царских оранжерей. Навалили мне этого добра корзину так, что я отдал её в буфет к нашему столу Цесаревича.
Конечно, и здесь были обеды, балы, но не произошло ничего особенного, и мы поплыли к Царицыну, а потом Столбичами направились на Астрахань. К вечеру пароход бросил якорь, и Цесаревич ездил охотиться, пошёл он с проводником татарином и О.Б. Рихтером, других любителей не оказалось. Отто Борисович устал и просил Его Высочество вернуться. Тот сказал: "Ступайте домой, я вернусь за вами". Но проходит полчаса, час, наконец, полтора - Цесаревича нет. Все мы всполошились, а ночь уже шла, и ночь жёлтая, южная. Граф Строганов очень беспокоился. Наконец, посланные матросы его разыскали, Он сбился с пути и ушёл далеко влево. Надо было видеть старого графа, как вдруг его лицо просияло. Из сумрачного он стал весёлым и, когда Великий Князь взошёл на палубу, тихо сказал ему: "А вы обо мне не думали, когда стало темнеть?". И оба расхохотались. Такова была любовь воспитателя к своему питомцу. Разум и сердце руководило всегда Строгановым, а потому Цесаревич, любя его, уважал и ценил высоко.
Под Астраханью посещали мы мимоходом жировые ватаги (жиротопни). Вид их ночью очарователен - это иллюминация дикая, широкая, с густым чёрным дымом, из которого языками блещет красное пламя. Я написал этюд Цесаревичу, и он был им весьма доволен.
Астрахань скоро показалась длинною узкою полосою на громадном плёсе, вся как бы в щетине от массы торчавших там мачт расшив, мокшан и других судов. Подходя ближе, разглядели мы возвышенность. Это были церкви городского кремля. Нас встретил губернатор Дагой, и мы зажили в его доме. Губернатор и его супруга были люди весьма приличные, даже распевали очень недурно дуэты. Барыня была ловка и красива, что всем очень нравилось. На другой день поехали в собор к обедне, а потом пошли в Адмиралтейство, где в сарае весьма небрежно хранится ял, или 8-ми весельная шлюпка. Великого Преобразователя<Имеется в виду Петр I.>. Паруса мыши давно уже съели, да и ботик не содержится почтенно.
После завтрака поехали за город на соколиную охоту. Ею распоряжался бывший мой товарищ по флоту, теперь полковник по министерству внутренних дел Костенко. Парень пройдоха, тот самый, который весной по каким-то протокам перетащил лодку с Волги на Дон по реке Маныч и заявил, что необходимо устроить канал. Слава Богу, его с проектом выгнали, но наградили за враньё чином. Сей-то надувало и надувал, как после мы открыли из рассказов добродушного казака, и Цесаревича на охоте, ибо когда нам раздали соколов и подъехали мы к степи, то заметили массу аистов, которые мирно сидели на своих местах, а по мере приближения вдруг взлетели, тогда пускали сокола, сняв с него забрало, и в голубом небе начиналась курьезная война. Цапля парировала удары сокола грудью, опрокидываясь в воздухе на спину, и лапами отстраняла злодея, который снова взвивался над ней и опять, как стрела, падал на свою жертву. Таких боёв было много потому, что цапли взлетали беспрерывно, а, между прочим, вот как это было устроено. Вырыли ямы, посадили на верёвку цаплю. А в яму сел калмык, которого вровень с полем засыпали бурьяном, и по мере надобности он резал верёвки и пугал птицу.
Не без фокусов осматривали мы и ловлю осетров. На другой день на речном пароходе поплыли к устьям Волги, на одну из ватаг рыбных купца Сапожникова. С галереи ватаги, устроенной на сваях, глядели на эту забаву. Лодок 20 отплыли и стали якобы закидывать сети, подплывали снова обратно и на плоту, где их выхаживали на шпилях рыбаки, а когда подходила машина, то громадные рыбины были в них, их вытаскивали и тут же колотушками в башки приводили в спокойствие. Скоро осетров было уже великое множество, лов почти равнялся лову озера Генисаретского. Сейчас же их начали пластать, вынули визигу, клей и икру, которую тотчас же взбили, промыли и подали к завтраку. Икра, точно, была богатейшая, так что её просто мы хлебали ложками, а лов тоже был устроен по примеру полковника Костенко, только рыб взяли за жабры и ставили на якоря, а потом и вылавливали. Конечно, спасибо за усердие, лов был блистателен и поучителен, но всё-таки надули.
На другой день ездили осматривать гидравлические работы по исправлению протоков Волги полковником Ланиным. Это тоже было надувательство или просто воровство казны, не столь невинное, как первые два, и, по словам известного нашего гидрографа Н.А. Ивашинцова, жившего лет десять в Астрахани и Каспии, то дело не подвинулось ни на шаг, ибо, что сделают, то так плохо, что на другой год в полную воду Волга опять всё сносила.
На следующий день ездили за город к князю Тюменю, где у него выстроен хурул (храм буддийский). Тут же показывали стул железный, на котором сожгли князя. А теперь осталась его вдова и сынок. Когда вошли в храм с колоннадою, вроде Казанского петербургского собора, началось служение. На полу в центре церкви сидели и стояли музыканты с раковинами, дудками всяких величин и, наконец, виднелись 4 громадные трубы, которые держали на плечах по 4 человека. Завизжала первая дудка, к ней пристали раковины, потом ещё другие, третьи и, наконец, загудели трубы "укырь-буре"! Всё это шло крещендо до степени страшного оглушения и стало смолкать. Волна этих звуков подымалась и опускалась раза три. Наконец, вошли ламы, что-то бормотали, слышны были слова про нашего Императора и Цесаревича, после чего подали кругленькие конфетки в чашке и служение кончилось. Вышли мы как дураки на воздух от этого грохота, хорошо, что подали сейчас же завтрак подкрепить силы.
Смотрели также скачку калмыцкую, лов лошадей и дивились удали, как они ловят лошадь, накидывая ей на лету аркан на шею. Смотрели и кибитки калмыцкие и, что всего курьёзнее, познали, как легко и приятно молится этот народ. Он попросту ложится спать, а на верхушку кибитки втыкает вертушку шестикрылую, на которой написано 12 молитв, и смотря сколько раз ветер повернёт её крылья, то столько раз он прочёл их. Другой способ ещё проще, но драгоценнее. Около храма стоит громадный цилиндр, весь исписанный тоже священными изречениями. За 5 копеек ламы (священники) дозволяют его повернуть на шестерне хоть 100 раз. И опять вертящий - помолился. Калмычки тоже лихие наездницы, как и казачки, и они гонялись друг перед другом, получая из рук Цесаревича разные подарки, что их очень радовало.
Ездили на виноградники и смотрели на то место, где бьёт нефть и идёт газ нефтяной. Но это не Филадельфия, пусть его пропадает!
На другой день мы перебрались на пароход, где обедали, а вечером пустились в обратный путь. Отъезд был просто феерический. Все расшивы расцветились мириадами фонарей. По берегу горели бочки с жиром, и ракеты пестрили тёмную лазурь неба.
Прибыв в Царицын, Цесаревич пошёл, как всегда, в церковь, а потом зашёл в городское думское здание, где хранится треух (шапка) и палка Петра Великого, столь многократно гулявшая по спинам неисполнителей его наказов. Оно, конечно, не по времени, но, право, следовало бы и теперь приложить к наказанию сонмы воровских дел, к сожалению, практикующихся на Руси. По железной дороге доехали до Калача, где у пристани мутного Дона стоял уже пароход, на котором нас встретил заслуженный и почтенный воин, атаман казачьих войск, генерал Граббе.
Прибыв в Елизаветинскую станицу, я вычертил славную сцену - это ловля рыбы ночною порою при факелах и лучинах.
Я не говорю ни о Ростове-на-Дону, ни о Нахичевани, армянском царстве. Как и везде, был здесь обед, где довелось встретить Нестора Кукольника и, конечно, пьяного, ибо иначе он не был бы в своём виде.
Распрощавшись с добрыми знакомыми казаками и почтенным атаманом, мы вошли в Азовское море и доплыли до Таганрога. Поместились в доме госпожи Алфераки, вполне роскошном и благоустроенном, напоминающем своею обстановкой Париж. Госпожа Алфераки жила здесь со своими детьми. Её примечательностью считалась роскошная галерея картин, где были и Тройон, и Руссо, и Марилла, Гюден, Верне и пр. и пр. мастера 1830-х годов Франции. Везде ковры и мрамор. Золото не купеческое, но полное вкуса и стиля комнат. Рояли Этара и Пленеля. Тропические растения, журналы, книги настольные и библиотека. Всё это служило подспорьем внимательной хозяйке для комфорта её царственного гостя. Дом императора Александра I, где, по словам поэта, он "царствовал в дороге и умер в Таганроге", жалко содержится и ничего из себя не представляет замечательного, а потому, посмотрев порт, хлебно-отпускную торговлю, сады фруктовые, мы отплыли в Керчь, где нас ждал уже морской пароход.
Город Керчь, конечно, интересен по своей истории и раскопкам, по Митридатову пику, который высится над горой, но вообще грязен, беден и тосклив. Был там музей, видны его остатки после посещения англичан, которые вывезли из него всю начинку, ограбив здание в видах науки. Были на раскопках, где добыты были два-три (и то, я думаю, подложенных) лакримария, статуэтка без головы и какой-то кусок бронзы. Наконец, мы счастливо приехали в Ливадию - царскую резиденцию, где ждали Цесаревича царь и царица.
Ливадия была тогда не то, что теперь. Да и город Ялта значительно переменил свой характер. Государь и Государыня въехали в только что отстроенное архитектором И.А. Монигетти поместье, а потому многое ещё было не доделано и дороги шоссейные не закончены. Надо отдать справедливость, что татаро-турецкий стиль был очень талантливо приложен художником ко всем зданиям. Небольшая церковь византийского пошиба заново была привалена к главному зданию дворца, где вся утварь церковная исполнялась по чертежам профессора архитектуры Гримма, а стены расписал в стиле афонской, старогреческой живописи мастер этого дела, мой товарищ Александр Бейдеман. Время это я считаю самым счастливым по возрождению русской живописи после развратного периода Николаевской эпохи, где Брюллов, Басин, Бруни, Егоров, Шебуев, Нефф и прочие мерзили стены наших храмов католическими образами. Но по инициативе кн. Г.Г. Гагарина, много лично потрудившегося над изучением греческой, византийской старой живописи, этот вполне характерный и присущий православию пошиб украсил немало храмов и тем дал образцы, как их следует расписывать. Кн. Гагарин создал Бейдемана. Город Париж украсился тоже живописью его в посольской церкви на улице Дарю. А в Баден-Бадене престарелый князь снизу доверху закончил православный храм своею умелою кистью и тем поставил себе славный памятник. Бейдеман умер рано. По себе он оставил альбом эскизов, композиций и этюдов акварелью, который был подарен библиотеке Академии художеств императрицей Марией Александровной, но которым, к сожалению, мало пользуются нынешние богомазы. После Бейдемана явился у нас крупный талант по этой отрасли в лице художника В.М. Васнецова, что работает в Киеве с загребающим чужими руками, то есть васнецовскими, славу и жар профессором Праховым, нахально его эксплуатирующим, как человека бедного и крайне скромного. Но сколько других церквей загажено безвозвратно, начиная с московского храма Спаса!
Жизнь в Ливадии была очень приятна. Дивная природа, все удобства к передвижению, так что мы скоро выехали на экскурсию по берегу, посещая Гурзуф, Массандру, Алупку, Алушту и другие прелестные местечки. Так как в Ливадии кавалерские флигеля ещё не были отстроены, то нас, свиту Цесаревича, поместили в имении Ореанда В. Кн. Константина Николаевича, но обедать и завтракать мы ездили в живописную Ливадию.
Конечно, дворец ореандский был в сто крат красивее и стильнее царского. Архитектор Штакеншнейдер дал ему вид роскошной итальянской виллы. Вид на море открывался со всех террас и балконов, и я его могу сравнить только с роскошью постановки Монте Карло. Всё здесь затейливо - каскады, гроты, а обилие воды даёт чудную растительность.
Алупка - каприз англомана кн. Воронцова, имение ещё роскошнее вышесказанных, но почему-то это здание мне напоминало скорее аббатство, чем загородный барский дом. Впрочем, на вкусы правил нет.
Но самая симпатичная и роскошная местность по пейзажу и положению, хотя и не обширная, по-моему, Гурзуф. Здесь пришлось мне серьёзно поработать, и, глядя на величавый Аю-Даг при лунном свете, я невольно вспоминал об острове Капри с его чудными фарильонами.
Я знаю три корниша в Европе по моим работам: от Ниццы до Генуи, от Мессины до Катаньи и от Байдарских ворот до Алушты. И должен сказать, что крымский берег по своему величию куда выше тех, хотя пространство его в 100 вёрст.
Дивен Бахчисарай ночью! Высокие тополя бросают длинные тени на его громадный двор. Тут же, через стену, помещается древнее кладбище с белыми мавзолеями, кипарисами и тополями. В правой стороне дворца нашли мы знаменитое крыльцо с галереей, где сочился бедный фонтан, столь пышно воспетый гениальным Пушкиным. Так что невольно делается досадно, что видел в натуре далеко не то, что создавало воображение, читая чудную поэзию. Дворец ничего особенного не представляет. Это тупо, аляповато и бессовестно реставрированное здание, где настоящий стиль почти утрачен. Но в общем вы всё-таки находитесь под обаянием Востока, его неги и прелестей.
Ездили в Введенский монастырь, что высечен в скалах, на который, когда смотришь с долины, думаешь, что это ласточкино гнездо.
Были тоже и в Иософетовой долине и в Чуфут-Кале у караимов, слушали их молитву, отдавая справедливость, с какою стойкостью этот маленький отбросок народности до сих пор верен своим традициям. Через Севастополь, Георгиевский монастырь потянули обратно, в Ливадию. Скучен и безотраден путь от Севастополя до Байдарских ворот. Но тут вдруг глазам представляется неожиданно такая прелесть, что впечатления этого я никогда не забуду. Томительно тащась в гору, вы, наконец, на вершине крутого берега, с которого окидывается жадным взором необъятный горизонт тёмно-синего Чёрного моря, которое упирается в чудную растительность крутого побережья, полного долин, скал и белых мазанок, разбросанных на необъятном пространстве. Слева гора Ай-Петри тонет в рощах пинусов, блестя розоватою вершиною, а за ней берег на 100 вёрст, тоже теряющийся в густой фиолетовой мгле. Да, я видел картины Генуи, видов сицилианских, но крымский - это совершенно своеобразный вид, не подлежащий сравнению с прочими. Теперь у Байдарских ворот внизу уже разбит роскошный, хотя молодой сад известного доброго человека, купца Александра Григорьевича Кузнецова. Забили фонтаны, вывезенные из Парижа, и явился роскошный в итальянском стиле дворец, полный художественными произведениями, окружённый виноградниками. А на шоссе стоит прекрасный храм в русском стиле, созданный тем же владельцем и вполне им обеспеченный. И иногда в тихую погоду на синем море стоит его громадная яхта "Форос", носящая название его имения - последнее слово комфорта и морской науки. На ней-то он катит в Босфор и почти ежегодно посещает все главные порты Средиземного моря, останавливаясь на житьё в Каннах.
Житьё в Ореанде было весёлое. Цесаревич хорошо плавал и вообще был по сложению гибок и ловок. Раз пошли мы купаться, тут прибежал огромный пёс из Ореанды и по своей натуре непременно считал долгом спасать плавающего - нырял под пловца и на своей спине его поддерживал, направляясь к берегу. Скотина эта была неутомима, визжала радостно и прыгала, когда кто выходил на берег и, конечно, лапами от радости царапала тело, оставляя рубцы. После веселья чуть не случилось горе. Подъём в Ореанду тут очень крут и идёт по краю обрыва. Лёгкая коляска, где сидел Великий Князь, всё-таки была широка для узкой тропы, так что вдруг колесо выдавило землю на окраине и экипаж повис над пропастью. Но, слава Богу, всё окончилось смехом, и мы об этом случае порешили не говорить.
Мы постоянно проводили время в дружеских беседах, называя себя "дядиньками". Прозвище это нам во время пути давали постоянно девочки, подносившие цветы и разные нехитрые подарки. С нами в Ореанде жил контр-адмирал Свиты Его Величества<Александр II.> Сколков, безрукий, потерявший её под Альмою. Ему так понравилось наше общее отношение друг к другу, что и он был зачислен в число "дядинек". Раз как-то все сидели у меня в комнате, куда пришёл Цесаревич и граф С.Г. Строганов. Разговор был общий и даже серьёзный, как вдруг, чёрт знает с чего, стоявший под моею постелью бочонок местного вина с шумом выкатился на середину комнаты! Все обратили невольно своё внимание на нечаянное событие, и громкий хохот огласил комнату. Напрасно я уверял, что бочонок не мой, но общественный, присуждено было, что я горький пьяница и что напиваюсь по вечерам по-фельдфебельски втихомолку! Происшествие это не осталось только в Ореанде, но перешло и в Ливадийский дворец. Так что после обеда Государь император с улыбкой обратился ко мне, сказав в мою защиту: "А я всё-таки не верю. Бочка, верно, была с красками".
В Ореанде жил тогда генерал-адъютант царя адмирал Богдан Александрович Глазенап с женою. Когда-то я состоял при нём младшим офицером в 1848 году на пароходе "Камчатка". Это был милейший человек, добрый и, как говорится, бывалый. Много рассказывал он интересного про кн. Меншикова, про его управление Морским министерством, вспоминая свою молодость Николаевских времён.
Раз, говорил он, видит император Николай из своего кабинета, что какая-то баба упала на мостках невских и что никто её не подымает. Надев шинель, царь спустился с набережной и направился к лежащей. Два городовых, увидев его, побежали вслед, один опередил и силился бабу поставить на ноги, а та орала во всю глотку. Когда подошёл Государь к ней, то баба его узнала и молила, чтоб её не терзали, ибо у ней сломана нога. Подошёл народ. Государь выбрал 6 дюжих ребят, велел выломать из мостков 3 доски и бережно сам посадил больную на импровизированные носилки, и процессия двинулась ко дворцу, где бабу положили на постель, призвали доктора и подали первую помощь.
Другой раз, когда он был дежурным флигель-адъютантом, его призвал Государь и, отдавая письмо, сказал - отдай его по назначению и сейчас привези ответ. Письмо было к В. Кн. Михаилу Павловичу. Поехав во дворец, Глазенап узнал, что Его Высочество на смотру в Литовских казармах. Едет туда. Говорят - уехал к военному министру кн. Чернышёву - поехал к министру - говорят - позавтракал и уехал в Егерский полк - скачет в Егерский - здесь говорят - куда уехал, не знаем, а, кажется, поехал на Царскосельский вокзал - едет туда - говорят - не видели здесь, а проезжал мимо, верно, к себе домой - поехал во дворец, ему говорят - был здесь, но уехал к Великой Княгине Лейхтенбергской Марии Николаевне - едет туда и видит на Морской, что Великий Князь едет обратно. Гонит за ним, но тот уже подъехал к Зимнему дворцу и взошёл в сени. Догнав, он опрометью бежит в покои Государя и видит, что оба царственных брата подают друг другу руки. Глазенап низко поклонился и подал письмо Михаилу Павловичу. Тот сомнительно смотрит на Государя, а царь говорит - читай, читай. Пробежав рукопись. Великий Князь смотрит на эполеты Глазенапа и говорит: "Да отчего они у тебя не форменные, где ты их купил?". - "У купца Крохоткина в Гостином дворе". - "Ну так знай, что флигель-адъютанту Государя более всех надо держаться форменным образом. Ступай на гауптвахту на 24 часа". Глазенап опять низко поклонился и хотел уходить. "А где ты был всё это время, - спросил Государь, - ведь письмо я отдал в 9 часов утра?" Для оправдания Глазенап рассказал весь свой маршрут и всю гоньбу. "И всё не евши?" - "Не евши, Государь!" - "Ну так ты уже и без того наказан. Ваше Высочество, отмените его арест". Через приближённых Михаила Павловича Глазенап узнал, что было в письме. А ничего более: "Брат, твоё дело распекать молодёжь, когда она одета не по форме, взгляни на эполеты моего адъютанта и дай ему лёгкую головомойку". Тогда Глазенап только вспомнил, что Государь, нахмуря брови, глядел на его плечи, когда он в 8 часов утра явился на дежурство.
Влияние Крыма на Наследника было великое, и здесь я увидел, что ему прирождена была любовь к прекрасному и что он просвещённо смотрел на богатую природу. Сидя рядом со мной, когда я писал этюд Аю-Дага, он сказал: "Да, я не удивляюсь, что вы, господа художники, способны просидеть часы за работою. Вот я ничего не делаю и не могу оторваться от этих красот".
Другой раз я его видел на берегу около груды камней, где бушевало Чёрное море, разбивая радужную пену своих волн. Как это хорошо и как сильнее чувствуешь волну, когда она сокрушается в этих глыбах. С корабля другое впечатление, но здесь сколько разнообразия и прелести. Я не пишу хвалебные речи по обязанности, что ел хлеб Великого Князя, а говорю то, что убедило меня видеть в Цесаревиче натуру нервную, тонкую, послушную перед красотами мира Божьего. Сожалею всегда, что он так рано угас, не проявив своей души и образованной любви к художеству, покровительствуя родному искусству. Но, слава Богу, заместитель его, наш царь-батюшка Александр Александрович, как бы унаследовал его развитие и делает столько для русского художества, что такого у нас ещё не было высокого покровителя. А что он сделал и как смотрит на художество, скажу тогда, когда наступит пора моего счастливого сближения с ним, которое, конечно, устроил мне Цесаревич Николай Александрович, призвав меня в свою свиту.
Но в один прекрасный день вдруг всё всполошилось. Забегали лакеи, казаки. Толстый камергер Княжевич едва нёс своё круглое брюхо, и даже сам граф Александр Владимирович Адлерберг, всегда невозмутимый, и тот пошёл по направлению к царским службам. А суть была вот в чём. При кухне служил мужик, каких было немало. Дело своё вёл исправно, как вдруг пришёл в Ливадию солдатик и, завидя его, был столь умён, что в разговор не вступил, а пошёл да и сказал жандармскому вахмистру, что-де тут живёт беглый и даже ссыльно-каторжный человек, что был с ним вместе забрит - это точно, он за то ручается, но, ежели он прощён, то просит не преследовать ни его, ни товарища. Конечно, сейчас же было сделано дознание, и оказалось, что он был взят на службу по чужому паспорту.
Случай этот, конечно, был очень неприятен. Говорили о нём шёпотом, и строгости вдруг удесятерились. Нечего сказать, плохо вообще берегли нашего царя его окружающие. Генерал-адъютант Рылеев, откармливавший породу мосек, хотя и выдавал себя за преданнейшего и бдительнейшего царского охранителя, был совсем безличный колпак. Ведь недаром же говорили, что когда взорвали караул в Зимнем дворце нигилисты, жившие там работниками, начались осмотры и строгости, то на чердаке Зимнего дворца нашли отелившуюся корову. А сколько народу жило вовсе непричастного, так счёт забыли.
Но вот уже октябрь на дворе, надо было Цесаревичу ехать обратно. Начались сборы и распределения, как и с кем кому отправляться. Для облегчения поезда придумали так. Я с К.П. Победоносцевым поехали за день вперёд по указанному маршруту. Был нам куплен для этого тарантас, на облучке которого поместился в качестве слуги поварской помощник Хвастылов. Нагрузив себя всеми благами Крыма, распростившись с Ливадией, поехали мы через Симферополь, Екатеринослав, Харьков, Тулу в Москву. Конечно, по дороге везде были приёмы, балы, обеды, молебны и всякие рауты, но особенно выдающегося ничего не случилось, разве только что тарантас, где сидел И.К. Бабст с грузным доктором Шестовым, переехал в сумерки несчастного мальчика, что не мало всех опечалило в Екатеринославле. Но вот, наконец, и Подольск и Москва! Слава Тебе, Господи, и великое благодарение за благополучный вояж - промолвили мы оба с Константином Петровичем. Для него Москва была колыбелью, а я здесь должен был встретиться с моею молодою женою после столь долгой разлуки. С этих пор я сделался ещё ближе с К.П. Победоносцевым, ибо долгий путь невольно выказывает натуру человека со всем его добром и недостатками. Я никогда не был скрытным, но напротив, ежели в кого верил, то сейчас же был откровенен, являясь со всеми своими хорошими и дурными привычками.
На пути бывало часто холодно, особенно были жутки утренники, а потому, когда останавливались где-либо на станции, то я сейчас требовал "горячего". Щей, чаю, кофе - но подай! Но какие же согревающие можно найти у нас в России на постоялом дворе! Всё это меня бесило, а спокойный Константин Петрович только хохотал над моими требованиями. А когда снова катили на тройке, то тихо говорил: "Да неужели вы не можете обуздать себя и взять в толк, что здесь не Франция, не Германия, а бедная бескомфортная Русь". И он был прав. Когда я вернулся в Москву, то очень во всё вдумался и получил совсем другой взгляд на Центральную Россию.
Цесаревич, по прибытии в Москву, остановился в Большом Кремлёвском дворце, а я жил у Н.А. Жеребцова, дяди моей жены, где её и встретил радостно. На другой день был приём. Великий Князь говорил со всеми гражданами города и военными представителями. Тут я невольно первый раз после скандальной парижской истории с Васильчиковым встретил его с гофмаршальским жезлом. Видя меня в этой обстановке, он не мог быть невежливым, а потому мы сухо раскланялись, и я тут убедился, что это человек - свинья, ибо, по истине, что я ему сделал? Ровно ничего дурного. Но, по его понятиям, я должен был оставить своих товарищей и перейти на его сторону, что вовсе не бывало в моей натуре, ибо будь хоть он разаристократ, но грубость и презрение к нам никто бы ему не простил. Кислота его физиономии не осталась незамеченною нашей компанией, а потому за вечерним чаем я рассказал моё с ним столкновение Цесаревичу и всем его окружающим и, к удовольствию моему, не нашёл ни одного лица, которое бы взялось его оправдывать. А пылкий Николай Сергеевич Строганов, тот даже счёл нужным, Бог его знает почему, сказать Васильчикову, что хорошо он бежал от русских художников в Париже. Что, конечно, ещё ухудшило наши отношения.
Троице-Сергиева лавра
На другой день утром назначено было ехать к Троице-Сергию. На вокзал я приехал с моею женою, которую и представил Цесаревичу. Он был с нею крайне ласков, да и миловидность её подкупала хоть кого хотите. Она не была красавица, но столько было тонкого, обворожительного в её глазах и говоре без малейшего кокетства, что редко, кто знал её, не отдавал ей полную справедливость за её ум, миловидность и кротость. Граф С.Г. Строганов, когда сел со мною в вагон, сейчас же сказал мне с его добродушною усмешкою: "А знаете, Алексей Петрович, как хотите, я вас очень люблю, но вы всё-таки хуже вашей милой жены, с которою я сказал два слова, но прошу вас позволить мне её узнать ещё поближе, чтоб проверить мною сказанное". И точно, в Петербурге Сергей Григорьевич неоднократно бывал у меня и всегда с удовольствием беседовал с Надеждою Павловною.
Звон колоколов, монахи чёрные и в облачении встретили Цесаревича. Стояли обедню, поклонились мощам угодника Сергия и пошли завтракать к архиерею. После чего осматривали сокровища Ризницы. Здесь, глядя на панагию, кажется патриарха Никона, сделанную из агатного камня, глазам моим представился курьёз. По очертанию пятен ясно видно изображение распятия и фигуры, стоящей подле. Я далеко не кощун и над святыней не ругаюсь, отдаю полную оценку достоинству панагии как принятому духовному атрибуту для того, кто её носил с верою. Но дознаться, что это за курьёз, мне непременно хотелось, ибо когда-то в Риме я видел подобную вещь у брикаброка, который объяснил мне, что в агате в особенности часто бывают пятна, удобные для отделки в смысле религии, почему их распиливают, подрисовывают тонко контуры каких-нибудь святых или исторических лиц, сплачивают снова, полируют с обеих сторон и вставляют в глухую оправу, которая уничтожает всякое дознание, что это не дело натуры и что этим занимались ещё древние римляне, ибо в женских ожерельях часто встречаются такие курьёзы. Вот почему панагию я поднёс к свету и, тщательно разглядев, отдавая её отцу хранителю, покачав головою, сказал: "Нет, это вздор, это поддельная вещь". Строго посмотрел на меня монах. Ему хотелось сказать что-то, но надо было служить более значительным, чем я, лицам, и он перешёл далее к объяснениям.
После Ризницы пошли в живописную образную мастерскую, где очень художественно производятся всякие образа, небольшие на досках. Здесь душа русского человека могла порадоваться хоть за то, что чувствовалось всякое отсутствие итальянского пошиба, столь замерзившего наши церкви. Жаль только, что отсутствие настоящих старогреческих (афонских) оригиналов сюда не проникло, но всё делается более в старомосковском стиле красками сильными, не имеющими гармонии, с весьма отчётливым старым орнаментом вокруг и на золотых фонах. Отдаривали всех. На мою долю попал образок Преподобного Сергия. Вот он уже у меня 30 лет. Время подействовало усмиряюще - благодатно, и я всегда с особым удовольствием гляжу на него и думаю, а ну кабы какой-нибудь обер-прокурор проникнулся желанием поставить образное дело как следует, сходил бы в Академию художеств, поглядел бы на издание кн. Г.Г. Гагарина, да на альбом Бейдемана, да наказал бы писать образа по этим образцам, и как бы любящие византийскую живопись православные люди были ему обязаны и славили бы его в гуслях и органах. Но нет, долго ещё России не дожить до такого обер-прокурора! Хотя и говорил я это хорошему человеку К.П. Победоносцеву, но он находил у себя более жгучие вопросы, а на мой не отвечал. После осмотра пошли пить чай, и отец-хранитель тоже тут очутился. Смотрит он на меня как-то глубоко пытливо, и, когда я приблизился к Н.С. Строганову и стал у окна, чернец подошёл ко мне. Помявшись немного, говорит: "А позвольте, господин профессор, спросить у вас уяснения, как это вы панагию нашу, которою все любуются и дивятся, обозвали фальшью?". Причём он взглянул на меня ещё пытливее. Слава Богу, что мне пришла мысль сыграть в сомнение. Не вступая в разъяснения процесса подделки агата, сказал ему: "Извините, батюшка, я художник, плохо верующий, дух сомнения во всём во мне постоянно бродит, а потому я и позволил себе выразиться, что это не игра природы, а подделка, но теперь я глубоко убеждаюсь, что ошибся, и слово своё беру назад". "То-то! - сказал с самодовольствием монах. - А то было вы охаяли нашу святыню".
Когда поехали назад, болтливый Строганов стал всем рассказывать, что я чуть не наткнулся на дуэль с отцом-хранителем. Все стали расспрашивать, как это было, а потому я заявил, что, точно, выразил сомнение, смотря на панагию, но что монаху принёс извинения в моём невежестве, за что даже получил - "То-то!". Надо было рассказать всё, на основании чего я сомневался и сомневаюсь и что здесь я говорю открыто: реликвию уважаю, но агат искусственный. Конечно, со мною все согласились, и дело кончилось хохотом.
В Москве я распрощался с Цесаревичем, графом Строгановым и всею нашею дружескою свитою. Я, Победоносцев и Бабст остались в белокаменной, а остальные уехали на чугунке в Петербург.
Не ходит горе в одиночку
Возвратясь из вояжа по России, я жил в Академии художеств, где пользовался квартирою как профессор. В это время конференц-секретарь был у нас мой старый приятель Фёдор Фёдорович Львов, человек развитой, ловкий, сам он был недурной акварелист, хотя службу свою начал в гвардейских конных пионерах. Ещё до моего отъезда за границу мы устраивали художественные четверговые сходки, которые за моё 7-ми летнее отсутствие превратились в "пятницы". Организатором этого дела был Ф.Ф. Львов. Он был секретарём школы Общества поощрения художеств, помещавшейся в залах биржевых флигелей, которые на этот день отдавались Обществу художников. Тут выделывались всякие фокусы, импровизации, лёгкие представления. Всякий вносил, что мог, дабы забавлять публику. Дмитрий Васильевич Григорович, Ипполит Антонович Монигетти, художник Каррик, профессор Сверчков, телеграфист-путеец подполковник Рюль, Штекеншнейдер, барон Миша Клодт, я и много других весельчаков вроде кн. Максутова, А.П. Беггрова и прочих потешали публику. Но главною душою общества всегда был друг покойного герцога Максимилиана Лейхтенбергского Евгений Иванович Мюссер, который до конца жизни своей всегда дружил с художниками и любил их общество.
|