|
1878
Парижская Всемирная
Но вот было объявлено открытие в Париже Всемирной выставки, и русский народ, служебный и гуляки, стали наполнять дивную столицу Франции. Уже давно кипела работа на Марсовом поле. Улица иностранных домов всех стилей выросла, как грибы из земли. Наши русские мужики сварганили что-то вроде швейцарского шале из брёвен, навесили на него узорчатую резьбу вроде полотенца. На гребешок здания, конечно, влепили конька, почему-то с павлиньими перьями заместо хвоста и окрестили постройку "Русским теремом". Иностранцы и французы, конечно, поверили на слово, и в газетах Стасов расхвалил архитектора Ропета как гениального знатока русского стиля.
Товару навезли всякого - кожи, кумачей, сапогов. Железо и чугун были прекрасно представлены, как и разные породы наших деревьев, для которых балаган на свой счёт выстроил барон Соломон Гинцбург и, конечно, получил за это Легиона. Приехало и художество русское с представителем или комиссаром Валерием Якоби, ставленником и другом конференц-секретаря Исеева, а впоследствии его иудою-предателем. Президент наш В. Кн. Владимир Александрович вспомнил обо мне и просил принять звание члена жюри, что я и исполнил к великому неудовольствию Якоби и Исеева, которые с первого дня начали со мной вести войну. Так как в Париже было довольно много русских художников, то мы испросили у Академии право выставить наши картины без её предварительного осмотра. Но г-н Якоби стал браковать наши картины, говоря, что он уполномочен в выборе вещей. Зная, что этот человек нахально врал, я написал ему письмо, где просил письменно подтвердить его полномочия. На это он не поддался и сделался уступчивым. Началась разборка картин. Тут, конечно, он был хозяином дела, а потому те художники, которых поместили плохо, заявили ему, что картины берут назад, ежели он не освободит нам место, которым мы сами распорядимся. Опять надо было уступать, что его ещё больше взбесило. М.М. Антокольский привёз на выставку свои прекрасные мраморы. Якоби и с ним сцепился. Но твёрдое требование скульптора тоже закончилось тем, что он сказал, что ставит свои вещи сам или везёт обратно. Опять - нос, опять - злоба и уступка.
Наконец, собрались мы на первое заседание жюри. Все крупные личности Франции и Германии были мне знакомы по Венской выставке, и потому я очутился в кругу старых приятелей. Долг вежливости заставил меня отрекомендовать им всем моего коллегу, который с первого же дня повёл себя крайне авторитетно и невежественно, что их очень удивило. Представительство скульптуры я на себя не взял, и когда начали её обходить и почтенный президент группы старик Кавалье взошёл к нам в зал, окружённый членами скульптурного жюри, то г-н Якоби с развязностью почти военного человека сказал президенту: "Я требую, чтоб господа Антокольский и Чижов были одинаково награждены за свои труды". Наступила минута молчания. Тогда я в свою очередь говорю Кавалье: "Не считая себя компетентным по скульптуре, но равноправным с моим коллегою, прошу вас самих с вашими помощниками наградить русских скульпторов по вашему усмотрению, но никак не по моему указанию". Кавалье подал мне руку и повернул спину к Якоби.
Осматривая картины всех наций, взор наш невольно остановился на огромной картине г-на Зичи, венгерского художника, проживающего лет 40 в России и имеющего звание придворного живописца, облагодетельствованного русским царём, которого вот как он изобразил. Картина носила название "Гений зла". На чернильно-красном небе в виде зарева или пожара летел чёрт, волоча какую-то женщину, Бог знает, куда и зачем. А на земле изображалось шествие немецкой военной силы, которая несла императора Вильгельма по разодранным знаменам Франции, забрызганным грязью. Справа шло шествие клерикалов с разъярённою толпою гарибальдийцев. Позади - трон с Папой, который тащили изнемогающие кардиналы, и святой отец почти валился с золотых кресел, подняв к небу ключи св. Петра. А слева по трупам турок с панславистским крестом шагал наш царь, император Александр II, благодетель художника.
Будь это всё хорошо нарисовано, колоритно, то можно было бы сделать уступку для художественных качеств картины, но так как г-н Зичи был всегда ловким и талантливым акварелистом, но никогда не рисовальщиком, то картина его не имела никаких художественных заслуг. Трактовалась по сюжету, который все единогласно признали оскорбительным для чести наций, им изображённых. И тотчас же последовало общее решение скорей убрать её с выставки. Не скрою, что голос мой тут был один из громких, ибо я считал себя вполне обязанным моему царю за его доброту ко мне. Да кроме того русский подданный не мог молчать при виде такого безобразия. А дело было вот как. Граф Адлерберг, видя непомерное жалование Зичи, получаемое им за рисунки охот и других царских обиходов, предложил сделать некоторую уступку. Зичи воспротивился, и его от службы уволили. Перебрался он в Париж. Сделал свою выставку в клубе "Мирлитон" и, конечно, совершенно провалился, несмотря на сильную поддержку художественного критика Теофиля Готье, почему и вздумал выместить свою злобу такою пошлостью.
Кстати, скажу здесь, что после смерти Александра II он снова явился в Россию, опять занял прежнее место при Дворе, на котором и поныне благополучно пребывает, рисуя всякую дребедень в виде виньеток, весьма вкусно и талантливо. Но как живописец он всегда был крайне плох, хотя и пристёгивал к своим картинам политическую лошадь для помощи. Удаётся же таким проходимцам легко грабить добрых людей! Молва всегда была о нём такова: что это во кресте еврей из Венгрии, из местечка Зичи и что тут нет никакого родства между графами того же имени.
Поведение Якоби со мною в заседаниях жюри, конечно, было самое коварное и отвратительное. До собрания мы условливались, за кого подавать голоса, и сообщали это членам, нашим приятелям, записочками. Но каково же было моё удивление, когда Жан Поль Лоране, мой приятель, подходит ко мне и показывает записку Якоби, совсем не сходную с моей. Тут я увидел, что это полный мерзавец, и был рад, что, наконец, наши заседания пришли к концу. Но когда настал день объявления медалей и наград и когда Якоби прочёл, что Антокольскому дана Первая золотая медаль и крест Почётного Легиона, то он пришёл в неописуемую ярость.
Обрисовав достаточно ясно моего коллегу Якоби, надо всё-таки охарактеризовать его как художника и сказать несколько слов о его наружности. Нельзя сказать, чтоб он был вовсе бесталанный, но всё, что он делал с юных лет, поддерживал газетною рекламою и своим собственным нахальством, говоря о себе почти что как о гении. Когда он был ещё пенсионером, то, встретив его в Казани, где он писал свою программу на Первую золотую медаль, изображавшую арестантов на пути в Сибирь, я ему целиком написал воздух с его пейзажа и прошёл его. Потом он поехал пенсионером Академии за границу, там писал "Смерть Робеспьера". Это было взято для изображения революционных идей, в которых он себя держал.
Вернувшись в Россию, он хотел чуть не убить конференц-секретаря Исеева, но так как узрел, что тот хотя и подлая, но всё-таки сила, сошёлся с ним, стал монархистом. Неоднократно Исеев его командировал за границу с хорошим содержанием и дал ему место профессора в Академии. Но тут он написал две картины опять обличительного свойства. Первую "Ледяной дом" и потом "Шуты царицы Анны Иоанновны", где представил всю нашу знать вполне неблаговидно. Написал ещё по протекции Исеева за 16 тысяч рублей "Екатерина II посещает Академию", но тоже плохо, ибо рисовать он совсем не умел и все свои фигуры снимал камерою-лючидою. Колорит его был скорее развратным и пёстрым.
Далее я скажу, как он предал Исеева, а сам вылетел из Академии. Он всегда носил эспаньолку. Отбрасывал редкие волосы назад и открывал шею чуть ли не до пупа. Носил бархатную курточку и часы с брелоками. Граф И.И. Воронцов-Дашков его чудно охарактеризовал словами "Бордельный франт!" и всё-таки был очень к нему добр, когда его отставили из Совета Академии за исеевское обличение.
Во время выставки директором отдела искусств был мой приятель, известный скульптор г. Гюйом (Gulliom). Когда началась покупка картин художников всех наций для музеев и лотереи, то он спросил меня, кого я ему укажу для покупки. Я ответил, что хотел бы, чтобы купили картину моего товарища Бронникова, отказался от продажи моих картин, прося поощрения других, ибо мои все проданы в России. Но для спокойствия моего просил посоветоваться с Якоби как комиссаром выставки. Якоби предложил картину своего друга Орловского и закатил баснословную цену, почему её не купили. Но он сообщил художнику, что это я подстрекал, так что мне пришлось получить дерзкое письмо моего ученика, которое я прочёл целиком В. Кн. Владимиру Александровичу по приезде моём в Петербург и выслушал от него: "Это дрянь, бросьте его к чёрту".
После двух-трёх дружественных обедов мы все разъехались. Я прибыл в Петербург, незамедлительно явился к Наследнику Цесаревичу, которому объяснил все происки Исеева и Якоби, а также явился к августейшему президенту и министру Двора графу Адлербергу. В этот приезд я привёз Его Величеству две моих картины военно-морской истории "Гренгамское сражение со шведами" и "Первое морское сражение адмирала Сенявина" тоже со шведами. Картины эти, к сожалению, никто не видел. Как и многие из военной истории сражения, они мною писались для Зимнего дворца (в числе 22-х.).
Говоря о Всемирной выставке, я забыл сказать нечто о приезде в Париж шаха персидского, которого имел счастье сопровождать при осмотре нашего отдела. Более всего меня удивили его эполеты, из крупнейших брильянтов пуговицы, шитьё воротничка, обшлагов и зада мундира-сюртука. Всё блистало радугой цветов. Походка у него была уверенная, а борода красная. Сопровождал его посол его Назар-Ага, знакомый России, у которого была прекрасная молодая жена, усланная им из Парижа из-за боязни - а ну как падишах захочет позабавиться с женщиной, своей верноподданной. Причины отказа быть не может. Но, слава Богу, дело обошлось на стороне. В конце концов сей монарх сыграл вот какую шутку. Взял в магазине ценных подарков и разослал их жёнам президента, министра иностранных дел и другим сановникам, и когда уехал, то хозяева предъявили всем крупные счета. Само собой разумеется, что одаренные поспешили всё возвратить обратно, что получили от милого шаха.
Встречи
После войны пришлось мне писать подвиг флигель-адъютанта Н.М. Баранова "Бой парохода "Веста" с турецким монитором". Ежели в эту кампанию народился герой, то он обязан всецело Его Высочеству Цесаревичу, по мысли которого и по желанию Баранов сделался командиром в Черноморском флоте 2-х коммерческих судов - пароходов, вооружённых и приспособленных наскоро. Много было толков об его действиях, но последний всё-таки неоспорим. Он привёл в Севастополь "Приз". А про "Весту" говорили, что бомба турецкая в него никогда не попадала и что взрыв произошёл и перебил экипаж от своей собственной гранаты. Зависть, конечно, подливала масла в это дело, так что в конце Баранов оставил флот и явился всё-таки умным и знающим своё дело губернатором сперва в Архангельске, а потом и в Нижнем Новгороде, где его очень любило купечество и ценило за его ум и энергию. Мы с ним были давно знакомы. Помню, как он явился к Цесаревичу со своим новым ружьём, которое получило, опять благодаря Великому Князю, гражданство во флоте. От него я получил в Париже все подробные сведения для написания 2 картин из последней Турецкой войны, находящихся с остальными в Дворцовой галерее картин этой эпохи.
Проездом через Москву я познакомился с князем Голицыным, попечителем Голицынской громадной больницы, что стоит на реке Москве, и написал ему картину. Картина эта приобретена была императором Александром III для нашего Эрмитажа, когда он купил весь Голицынский музей.
Случай свёл меня в Петербурге с министром внутренних дел Лорис-Меликовым. Он даже приехал ко мне с визитом в Европейскую гостиницу и долго расспрашивал, как нам живётся в Париже.
Был я также хорошо знаком с семейством градоначальника Петербурга генерал-адъютантом Ф.Ф. Треповым, но сошёлся ближе во Франценсбаде, где под берёзками, составляющими особенность этой местности, велись преинтересные разговоры. Как жаль, что такие бывалые люди не ведут своих записок, ибо его время служения как в Варшаве, так и в Петербурге дало бы славный очерк времени царствования Александра II и той смутной поры брожения умов и поступательной вольницы, которая привела к кровавой катастрофе нашего доброго царя. Из рассказов Ф.Ф. Трепова видно, как народился у нас нигилизм, который, будь он уничтожен крутою мерою в начале, не имел бы тех пагубных последствий и расшатанности, при которой суждено было вступить нашему незабвенному императору Александру III.
По смерти Наследника Цесаревича Николая Александровича его бывший воспитатель и опекун граф Сергей Григорьевич Строганов постоянно приезжал в Париж и, так как он меня избрал в свиту покойного Великого Князя, был ко мне вполне расположен до своей кончины.
Это был умный и образованный человек своего века. Как истый аристократ, он, пожалуй, был горд и казался суровым и недоступным. Но к людям науки и к какой бы то ни было серьёзной деятельности он был всегда отзывчив, и гордости к этому люду в нём не было, но, напротив, полное внимание и благорасположение оказывал всем, кто имел с ним дело. А потому он аккуратно посещал мою студию, интересуясь моими работами.
Несмотря на его преклонные годы, он следил за прогрессом нового художества, хотя воспитан был в традициях древних мастеров, к которым имел высокий культ. В Петербурге дом его был наполнен редкостями и дорогими старыми картинами, на которые он любовался в часы досуга. Были у него и странности. В Риме ему удалось купить головку старого мастера времён Рафаэля, а может быть, и Чимабуэ и даже Джотто, ибо волосы были тонко писаны по золоту, что составляло особенность этих мастеров. Почему-то он окрестил её произведением Леонардо да Винчи. Вещь, несомненно, была не из плохих, но горе было тому, кто осмелился показать вид сомнения в избранном им мастере. Зашёл я к нему в Петербурге, он мне показал свою редкость, назвав её прямо Леонардом. Не будучи знатоком, я сказал: "Да, это прекрасная вещь, волосы писаны по золоту, как у Луврской мадонны!". "Ну, а этот ротозей Васильчиков (бывший директор Эрмитажа) говорил, что это не Винчи. Хорош знаток древних мастеров!" Жаль мне было узнать, что он вскоре умер, уснул как праведник в ночь на Светлый Христов день. К чести графа надо сказать, что он своим воспитанием имел громадное влияние на развитие своего питомца Цесаревича, которого судьба так рано свела в могилу.
Наследник в Париже
1879
На другой год заболела императрица Александра Фёдоровна и должна была ехать лечиться на юг Франции. Её сопровождали В. Кн. Владимир Александрович и Цесаревич с Цесаревной, и все они прибыли в Париж. Царица жила в посольстве, а Великий Князь остановился в Отеле Бристоль на Вандомской площади. Как и в первый их приезд, я опять постоянно находился при них и посещал с ними наших и иностранных художников. Я с 9 часов утра уже торчал в посольском доме, ожидая приказаний. Программа прогулок всегда намечалась заранее на следующие сутки, проходила через рецензию кн. Орлова, который, следя за политическими визитами, очень часто менял мои соображения, сутью которых были, конечно, всякие художественные осмотры. Одной из странностей нашего будущего Государя было, что он терпеть не мог ездить на орловских рысаках по городу и подчинялся этому только при официальных визитах или выезжая с Цесаревной в поля Елисейские и Булонский лес. Но когда я сопутствовал, то приказывал брать извозчика, по ходу первого попавшегося. У ворот всегда стояла толпа народа, и среди них было несколько репортёров, которые бросались в кареты, чтобы следить за нами. Но, когда мы выходили незаметно пешком, то на бульваре они теряли нас из виду, и сев в первый фиакр, Его Высочество ехал по установленной программе, за исполнение которой мне приходилось отвечать очень серьёзно. А почему именно так - вот образчик.
В Париже отстраивалась Новая Опера, а потому ровно в четыре часа президент Мак-Магон и весь официальный Париж ждал Его Высочество с кн. Орловым на ступенях нового здания. Выехали мы в два часа из дома. Надо было побывать в двух картинных магазинах, потом у Арнольда и Триппа и, наконец, у бронзовщика Барбедьена. У Арнольда Его Высочество был недолго, купил головку работы Кутюра и поехал к Дюран-Рюэлю. Тут было много интересных вещей как школы 1830-х годов, так и возрождающихся тогда импрессионистов. Последних Его Высочество разом назвал "безобразниками", но всё-таки очень тщательно вникал в пёструю пейзажную живопись мазками радужных цветов, спрашивал торговца: "Да кому нужны эти картины?". - "Любители есть. Американцы в особенности. Да, кроме того, новизна - она всегда поражает зрителя и покупателя". - "Только не меня", - сказал с улыбкой Цесаревич.
Увидев тут же "Испанскую танцовщицу" отца импрессионистов Мане, он долго в неё вглядывался и опять обратился к Дюран-Рюэлю, сказав ему: "Ну и это меня нисколько не удивляет, хотя я слышал, что этот господин сейчас здесь в моде". Больше всего интересовали Его Высочество эскизы и акварели Бугро - "Богоматерь", Мейссонье - "Драгун 1806 года". Но, обходя залы, он вдруг остановился перед картиною "Лошадиная бойня" Бонвеня. В ней яркое солнце сильно освещало двор, где стояла кляча, рисуясь на белой стене. На мостовой валялся труп уже убитой лошади, и потоки крови текли по грязным желобам помоста. Первый план был в тени. Долго Великий Князь глядел на эту картину. Вдруг спросил, что она стоит, и сказал: "Я её беру". Бонвень, точно, один из серьёзных мастеров 1830-1840 годов. Живопись его сильна, плотна и солнечна. Рисунок всегда был строг и безукоризнен. В нём было что-то голландское, что и составляло прелесть его дарования.
Вникнув в выбор Великого Князя этой картины, я был поражён его самостоятельностью и оригинальностью. После мой приятель, известный художник Жан Поль Лоране, узнав об этом выборе Бонвеня, сказал мне с достоинством: "А, знаете, кто покупает такие сюжеты, тот серьёзно понимает искусство". Кроме "Бойни" Его Высочество купил небольшой пейзаж Тройона с фигуркой и "Попугая" де-Йонга. Оттуда мы поехали к Барбедьену. Громадный выбор всех размеров бронз, видимо, заинтересовал Цесаревича. Он несколько раз поднимался во второй этаж магазина и снова спускался вниз. Скульптура Дюбуа его интересовала. Бронзы Фолгера и Шаню тоже очень нравились. Но, видно, сегодня он думал о лампах, а потому и остановился на двух позолоченных амфорных бронзах, которые и приобрёл. Для Государыни императрицы купил византийский эмалевый крест и, наметив много мелких бронз для покупки, приказал всё это мне записать и хотел было уходить, как вдруг опять поднялся во второй этаж и снова подошёл к бронзам Поля Дюбуа и начал расспрашивать их значение. Отсюда он опять перешёл к мелким статуэткам, выбрал двух верблюдов. Взглянув на часы, я должен был напомнить Великому Князю, что до четырех часов остаётся пять минут, что пора отправляться в оперу. Но Его Высочество опять стал выбирать разные статуэтки. Гляжу на часы и вижу, что уже четыре часа, и заявляю, что Мак-Магон его ждёт. "А ну его! Мы успеем", - сказал Цесаревич. Настаивать, конечно, не было возможности, почему я решился подойти сзади к самому Барбедьену, дёрнув его за полу сюртука. Тот поспешно оглянулся. Цесаревич заметил это движение, оглянулся на меня и, улыбаясь, добродушно сказал: "Ну, пойдёмте, пойдёмте".
Сели в фиакр. Я приказал кучеру гнать коня во все лопатки. Но вдруг Его Высочество говорит мне: "А знаете, Алексей Петрович, вы не приказывайте ехать извозчику к большому подъезду оперы. Это как-то некрасиво. Скажите, чтоб выпустил нас где-нибудь сбоку, и мы дойдём пешком". Я приказал извозчику ехать к левому боковому подъезду. Народ кишел на бульварах перед оперой, так что мы подъехали незаметно. Я просил Его Высочество обождать секунду и, взойдя в дверь, говорю стоящим там двум сторожам: "Отворите двери. Его Высочество Цесаревич входит сейчас". - "Цесаревич русский? - недоверчиво говорит стоящий тут. - Да его ждут там". В то же время отворяю дверцы кареты. Смелый и уверенный вид Великого Князя вразумил сразу всё лакейство. Он взошёл в сени и громко сказал: "Проводите меня на главный подъезд". Гарнье, видимо, ошалел, растопырил руки и, пятясь, повёл Его Высочество под тёмные своды, а меня оба холопа взяли за полы пальто и говорят: "Ну, а вы оставайтесь здесь заложником, пока мы не узнаем, точно ли это Цесаревич, а не Корсар, вам подобный". Так как меня отпустили минут через десять с приличными поклонами, то я, расплатясь с извозчиком, пошёл тем же ходом в главный подъезд. Меня провели беспрекословно, видя, что я их не надул и что вёз настоящего Цесаревича. Подойдя к парадной лестнице, вижу, что публика с президентом поднялась уже во вторую галерею и скрылась в фойе. Тут я наткнулся на Гарнье, который провожал Цесаревича. Он меня узнал и говорит: "Да что это за мысль была у Вашего Великого Князя входить в тыл всем его ожидавшими. Я было хотел его остановить и доложить кому надо, всё не веря, что это Цесаревич. Но, на счастье, князь Орлов его завидел и вывел всех из недоумения. Ведь Мак-Магон его ждал на входной лестнице, а он, вдруг, очутился позади всех". - "Успокойтесь, ничего тут нет странного. Великий Князь не подъехал прямо к большому подъезду потому, что колесо его парадного экипажа сломалось. Мы сели на плохого извозчика, и потому неловко было на нём прибыть перед массой публики. Да нас бы и не пропустили, пожалуй". - "А, ежели так, то это умно, что вы его привезли на боковой подъезд".
Вымышленный рассказ этот вечером уже был напечатан в "Фигаро", а наутро дело появилось во всех газетах, которые говорили даже о счастливом спасении Его Высочества.
Из оперы Великий Князь вернулся с кн. Орловым, и когда я его встретил в посольстве, хохотал от души, вспоминая замешательство президента и всей встретившей его публики.
Так как мы уже были сплочены и составляли Общество, то сделали в своём помещении дома барона Гинцбурга выставку. Собрали всё, что у нас было самого лучшего, нанесли старых бархатов и материй и украсили с блестящим вкусом наше помещение. Цесаревич с Цесаревной долго у нас пробыли, весьма были со всеми любезны. Великий Князь купил почти всё, что было не продано. В этот достопримечательный для нас день он принял Почётное покровительство Обществу, и впоследствии, до сего дня, была нам назначена субсидия, которая дозволяла нам нанять приличное помещение, ибо средства наши для существования были очень слабы. 25 рублей в год член платил за свой билет, а на это жить трудно и давать ещё субсидии нашей братии.
Я был три года учеником знаменитого художника Евгения Изабе. Ему уже было за 80 лет, а потому я просил Его Высочество посмотреть заслуженного художника, что он сделал с удовольствием. Надо было видеть непритворную радость этого талантливого мастера, когда к нему вошёл Цесаревич. Старик не верил своим глазам, а когда я ему сказал, кто такой его посетил, то он начал так: "Отец мой имел счастье писать портреты вашей августейшей семьи. В своё время он был в России и вынес оттуда самые дорогие воспоминания. Я счастлив, что ученик мой м-е Алексис (он меня всегда так звал, говоря, что это проще) доставил мне случай вас лицезреть на закате дней моих". В ответ на его приветствие Великий Князь сказал: "В моём коттедже "Александрия" перед моими глазами всегда стоят работы вашего отца, да кроме того, я и вас знаю давно. В кабинете моём находятся две прекрасные картины вашей работы, на которые я постоянно любуюсь". Старик проводил Великого Князя до кареты и был до глубины души растроган. После, когда я зашёл к нему, благодарил от души, сказав: "Ну, вы мне ценно отплатили за мою науку", и поцеловал меня.
На этот раз, как и в первый приезд, Цесаревич снова посетил наших некоторых художников, а также мастерские Бонвена, Жана Поля Лоранса, Бугро, Каролюс-Дюрана, Жерома, де Невиля, которому заказал картину - военная сцена на чердаке осаждённого города в последнюю Германо-французскую войну, Добиньи - "Вид истока реки Сены". Первая картина постоянно висела в его столовой в Гатчинском дворце, а другая в Аничковом дворце. Он был также у баталиста Детайля. Но коллекция редкостей нашего соотечественника А.П. Базилевского не была им позабыта. И он снова посетил её и тщательно осмотрел. На возвратном пути он сказал мне: "А что, Базилевский, правда, что продаёт свои сокровища?". - "Да, - ответил я, - он, кажется, имеет намерение". - "Мне говорил об этом А.А. Половцов, вы его увидите, так поговорите с ним об этом и дайте мне отчёт, не теперь, но со временем". Тут опять я сказал себе, что Великий Князь не простой любитель, но знаток, думающий о благе своего Отечества и о научном развитии художественно-промышленного дела. Но не сейчас совершилось это жизненно важное событие. А.П. Базилевский начал колебаться, и пришлось выждать более благоприятных обстоятельств.
При посещении художников Франции я испросил письменно у Мейссонье, когда он может принять Их Высочества. Он назначил сейчас же, что на другой день будет ждать дорогого гостя. Любезность этого высокого, но весьма гордого мастера была изумительна. До конца дней он был империалист, а потому сейчас проявил свои убеждения, говоря об императоре Александре I, русских военных костюмах этой эпохи, причём вытащил эскиз картины своей, где император Александр I был изображён на своём знаменитом белом коне "Бьют", служившем ему все кампании 1811, 1812 и 1813 годов. Объяснял свои приёмы постройки картины, которые никому не показывал. Это делалось так. Для изображения развёрнутого фронта кавалерийского полка он был так добросовестен, что дабы узнать точное место ног лошадей в перспективе, рисовал их отдельно, вырезал и накладывал одну на другую. Нередко для движения лошадей он лепил из воска сам группы лошадей и всадников, с чего и писал.
Явились на сцену все его этюды баталий Наполеона I и III и прочие и, наконец, этюды последней Франко-немецкой войны. В конце концов мы пробыли у Мейссонье более полутора часов. Великий мастер без шляпы проводил Их Высочества до самой кареты на улицу, что составило эпоху в его жизни, ибо никто никогда не пользовался от Мейссонье такою почестью. После, при свидании, он частенько мне говорил: "А какие милые люди ваши будущие царь и царица, да она до крайности миловидна и симпатична".
1880
Радищевский вопрос
Наскучив бездействием саратовцев, я решил просто написать в Саратовскую Думу ультиматум, где сказал, что отдаю городу всё моё художественное имущество, стоящее по крайней мере 75 тысяч рублей, требуя от города постройки музея с помещением для школы прикладных искусств по моему плану, а ежели не хотят, то пойду искать счастья в другой угол России, более отзывчивый. Ультиматум возымел действие, и после жарких споров и жгучих речей за и против господа-думцы решили принять предложение в принципе с тем, чтобы прислать депутацию в Москву для осмотра моих сокровищ и что стоят ли они их затрат. Приехали в дом мой в Москве по Казанской улице господа Недошивин - городской голова и Епифанов, люди просвещённые, осмотрели галерею картин, редкости, серебро старое и прочее. И так как это было весьма элегантно установлено, то и выразили мне, что дар мой стоит всякого усердия с их стороны и что они сделают свой честный рапорт.
Я поблагодарил их и стал уже вполне серьёзно заботиться об осуществлении моей мысли. Сообщил саратовцам, что музей один есть тело без души и что нужна будет школа, которую я готов обеспечить капиталом в 25 тысяч рублей, а остальное прошу их взять на себя. И это в принципе было обещано, хотя впоследствии вовсе не осуществлялось и я был должен отдать почти всё моё состояние, чтобы основать Боголюбовскую школу.
В 1880 году я снова поехал в Петербург, где лично представил императору Александру Николаевичу мои картины последней войны. Прибыв в Зимний дворец в 2 часа по приказанию гр. Адлерберга, я расположил свои 3 картины в Белом зале и ожидал прибытия Его Величества. Но Государь после завтрака куда-то отъезжал, вернулся и снова уехал кататься с В. Кн. Марией Александровной. Прибыл в 3 с половиной часа. Заботливый камердинер Государыни императрицы, увидев меня, сжалился и пошёл доложить обо мне камердинеру Его Величества, как поступить Боголюбову, ждать ли ещё или уехать. Но вскоре император вернулся, ему доложили обо мне, и он сейчас же с Великой Княжной взошёл в зал. Ласково подошёл ко мне. "Извини меня, Боголюбов, что я тебя заставил ждать. Это редко со мной бывает. Ну показывай свои труды". Поглядел внимательно, сказал: "Ну, спасибо. Очень тобой доволен и знаю, что ты жил в Браилове и работал с натуры". К сожалению, это были последние лестные слова, слышанные мною от моего благодетеля. Через 2 дня по Петербургу разнеслась утром весть, что Государыня императрица Мария Александровна скончалась.
В Москву съезжалось много народа на открытие памятника А.С. Пушкину, исполненному академиком Опекушиным. Не скажу, чтоб работа эта напоминала поэта. Зачем он его поставил понурившись, как будто его отправили в ссылку. Положим, что и это бывало с нашим поэтом, но я бы сделал его всё-таки более жизненным и вдохновенным. Впрочем, вообще памятник недурен, и когда он был окружён народом на эстрадах вокруг и сняли завесу с него, то восторг был всеобщий и не деланный, а натуральный.
Дня три после случилось мне проходить мимо памятника и видеть, как народ глядел и разговаривал по-своему о поэте. И вот я слышу - сибирку вопрошает серенький мужичок: "А что такое ефто?". - "Это Пушкин - стихотворец!" - "Да, Пушка! Сочинитель". - "Ну, да!" - "Читать умеешь? Вишь сказано: ко мне, не зарастёт народная тропа". Тот: "Да какая же тут тропа, тут бульвар кругом". - "Ну, дурак ты, стоит с тобой разговаривать". И ушла.
Конечно, давался обед парадный, на котором были Тургенев, Григорович, Анненков, Тютчев, Катков и многие московские литераторы и именитые гости. А для весёлости был и талантливый Иван Фёдорович Горбунов. За обедом вышел скандал. Катков вздумал учинить мировую с Тургеневым, но тот публично отверг его предложение, что набросило тень на окончание обеда, и только благодаря Горбунову и его рассказам все снова предались весёлости и смеху.
На другой день все собрались в саду "Эрмитаж" Лентовского, ставили тоже бюст Пушкина, и горела чадная иллюминация. Была здесь наша знаменитость (Бог знает почему) г-жа Савина. Она очень была любезна с Тургеневым и Григоровичем и напомнила мне живо Сусанну и двух старцев. Кстати, спрашиваю я у кого угодно, кто знает эту барыню, что есть хорошего в её игре и плаксивой дикции. Конечно, приходится сказать, на безлюдьи Фома - дворянин, на безрыбье и рак - рыба, в степи и жук - мясо, а на безптичьи и жопа - соловей! Иван Сергеевич пригласил её погостить к нему в его Тульское имение, но ей нужно было что-то другое - Крым, Кавказ или Гималайские горы.
Я уже давно был знаком с московским генерал-губернатором кн. Василием Андреевичем Долгоруковым, часто его встречал при дворе Наследника Цесаревича. Он всегда был ко мне внимательным и, приезжая в Париж, заходил в мою мастерскую. Большим сближением с ним я был обязан Юлии Адольбертовне Воейковой, к которой князь был очень расположен. Барыня эта была очень добрая и щедрая. Наследовала миллионное состояние от своего ростовщика мужа, но его скоро прокутила, хотя ей и принадлежал целый квартал домов около храма Спасителя. Она щедро покупала картины у нашего брата и составила себе очень милую коллекцию, но благодаря своим родственникам и вообще обычной расточительности попала под опеку и скромно доживала свои дни в Москве, забытая друзьями и знакомыми. Она никогда не была хороша, но всё-таки в ней сидел какой-то чёрт, невольно к ней привлекавший. Я всегда буду о ней вспоминать с благодарностью, ибо она немало обогатила мой Радищевский музей. Одним из её почитателей был светлейший князь Меньшиков, часто сдерживавший её порывы расточительности, но это не послужило ни к чему.
На возвратном пути в Петербурге я решился посетить Его Высочество, высказать ему моё желание устроить первый губернский музей в Саратове и при нём школу художественно-промышленного типа. Говорить было необходимо, с полным откровением и как бы спрашивая его совета, и о моём намерении назвать его Радищевским. Я сейчас же сказал ему о том, кто он был, как был сослан в Сибирь, как он был учён и образован и какой был высокий христианин, несмотря на то, что признан был вольнодумцем Екатериной II. При мне была книга его "Путешествие из Петербурга в Москву", которую я просил его принять и, быть может, в часы досуга посмотреть, в чём состояло его вольнодумство. В это время пришла к нам Государыня Цесаревна, прислушалась к моей речи. Я видел ясно; что Его Высочество заинтересовался моим рассказом, и, обратясь к Её Высочеству, которая взяла книгу в руки и её перелистывала, сказал: "В этой книге есть прекрасное назидание, как возможно воспитывать детей по теории моего деда в главе "Крестецкий помещик". Я буду очень счастлив, ежели вы Ваше Высочество, осчастливите её вашим вниманием". - "Хорошо благодарю вас, я посмотрю непременно. - сказала милостиво будущая наша Государыня. В результате моего разговора с Великим Князем, я узнал, что он вполне одобряет мою мысль о музее и школе ибо сколько мне было известно, он всегда стоял за художественно-промышленное развитие в России и нарождение ремесленных школ, в которых видел великую потребность, говоря: "Из художественных ремесленников могут выходить и художники, ежели окажутся таланты, но чисто художественное образование неудачникам не даёт права на заработок хлеба насущного, не имея подготовки к ремеслу".
Эти мудрые слова мне неоднократно случалось от него слышать, что и было оправдано впоследствии его высоким и широким покровительством отечественному искусству по всем отраслям. "А что касается до Радищева, то я думаю, что 80 лет, разделяющие нас от его смерти и прощения, оправданы тем, что его мысли освобождения русского народа ознаменованы действительностью и не могут быть помехой, чтоб имя его было известно всем. Но об этом мы поговорим с вами ещё раз". И я в восторге простился с ним и уехал снова к себе в Париж, передав мой разговор К.П. Победоносцеву, которого просил при свидании с Его Высочеством уведомить, что город Саратов готов принять моё предложение основать Радищевский музей.
Возвратясь в Париж, я рассказал все мои похождения Ивану Сергеевичу Тургеневу, которому моё дело было частично известно, ибо он мне составил мой "Ультиматум". Он очень был доволен и сказал: "Я говорил вам, что ваши саратовцы заставили меня вспомнить басню Крылова "Петух и жемчужное зерно". Ведь город ваш - город зерновых тузов, а потому нельзя было, чтоб они отступились от своих интересов и не стали сейчас на высоте решения предложенной вами задачи. А всё-таки, как хотите, Саратов всегда был городом передовым, а потому передового человека он должен возвеличить в лице вашего деда Радищева, который всегда будет для них и России первым поборником освобождения крестьян".
Жестокий мистраль. На этюдах
В Париже я начал своё житьё очень неудачно, переменив мою мастерскую на более обширную, которую нанял, к сожалению, в пасмурную погоду, не заметив, что она выходит прямо над громадным бассейном в рю Пелуз. Когда я перебрался и приступил к работе, то в солнечный день был поражён, что всё меня окружающее имело зеленоватый рефлекс, даже люди, входившие ко мне, были какие-то мертвецы. Для художника это было просто отчаяние. К тому же через месяц ко мне пришёл комиссар с сыщиком и потребовал от меня расписку, чтобы я не смел платить хозяину деньги, ибо он должен и Богу и дьяволу. Всё это вместе взятое меня очень раздражало, я дал отказ от квартиры. Приходилось терять полугодичную плату даром, почему я порешил поехать на юг Франции и в Италию, чтоб сократить злополучное время.
Сборы мои были недолги, но когда горишь желанием скорости, то всегда наглупишь. Приехав на станцию, я увидел, что забыл взять с собой необходимую золотую столбушку в 1000 ф., а потому пришлось ехать обратно и отправиться в путь вечером.
Приехал я в Марсель, когда там дул жестокий мистраль. Я сейчас же взял краски и отправился на стенку гавани, где было что посмотреть. Ветер буквально резал с ног всех, кто хотел идти по ней. Волны хлестали поперёк, рассыпаясь радужною пылью, ударяя в противоположную стену с новым всплеском. Караульные солдаты, которых служба вынуждала идти на свои посты, ползли на четвереньках, заложив ружья за спину, нередко катясь кубарем. Погода стояла солнечная, а небо голубое с летучими разорванными белыми облаками. С моря входили пароходы и суда, гонимые ветром, черпали обоими бортами до тех пор, пока не входили в пределы гавани. Приютившись в сторожевой будке таможенного стража, я в течение 3-х часов успел написать этюд, служивший мне много раз для моих картин и который считаю, конечно, одним из самых оригинальных. Но так как дело наше всегда стремиться за новым, то написанное мною продал Демидову - князю Сан-Донато.
Странное будет моё откровение, но оно не напускное. Картинами моими я никогда не дорожил и с удовольствием выпроваживал их в мир Божий. Но на этюды, напротив, я был бережен и даже скуп.
Посмотрев, хоть и не впервые, Марсельский музей, полюбовался на картину Реньо, побродил день и отправился сперва в Ниццу, в этот всемирный кабак, город без прогулок и зелени, но бойкий и жизненный по своему карнавалу и игорному клубу, где бакара столбами стоит не хуже рулетки Монте-Карло.
|